А в такое лето сено заготовить на зиму ещё оставшейся кое у кого скотинки совсем не просто. И в этом для местных основная беда.
Кстати, а впрочем, совсем некстати сегодня ночью, как и все выходные (с небольшими перерывами), лил дождь.
Прозрачная дождевая вода заполнила уже все низины на участке. По тропинкам текут ручьи. А в дорожных колеях, за забором, весело журчат настоящие речушки, устремляющиеся с нашей горы вниз, к Байкалу.
И мне в шуме дождя, когда я работал на веранде, всё чудились чьи-то отдалённые голоса или близкие шаги…
Шаги, впрочем, сегодня действительно были. Меня, несмотря на дождь, навестил поэт Владимир Скиф, поднявшись на нашу гору за грибами. И мы с ним немного посидели на раскладных стульях под навесом над крыльцом. И даже поговорили о чём-то незначительном, сиюминутном. Или, как он сказал, перед тем как уйти: «Помолчали на брудершафт, ну и ладно».
Конечно, мне хотелось бы, чтобы это были шаги той, ещё неизвестной здесь, дамы, которая, как и Володя, не испугавшись дождя, приехала ко мне на дачу в минувшую субботу. Не предупредив заранее, наудачу. Надеясь на то, что в дождь никто не приедет и я буду на даче один. Такая вот нечаянная радость, которую не чаяли мы встретить. И мы с ней провели здесь действительно, несмотря на дождь, два чудесных дня. Тоже посиживая иногда вот тут же под навесом на крыльце в раскладных креслах. Потеплее одевшись, мы любовались, обычно после ужина, чудесным видом на Байкал, на закат. Разговаривали, молчали. Слушали, как дождь неистово стучит по железу крыши над нами, а то вдруг стихает и как будто что-то шепчет, нам двоим о своих сокровенных тайнах. И под этот его славный шепоток о чём-то ведомом только ему – дождю, о чём ему так хочется поведать нам, мне даже, хоть и не сразу, припомнилось стихотворение японского поэта Сётэцу. Родившегося через год после Куликовской битвы (почему-то именно такая аналогия пришла мне на ум, когда я вспоминал его стихотворение и дату его рождения), в 1381 году:
Я не стал читать это грустное стихотворение сидящей рядом даме, произнеся его мысленно. А когда она спросила:
– О чём ты задумался? Что-то тебя печалит?
Я, повернувшись к ней, улыбнулся и, как мне показалось, непринуждённо ответил:
– Так, ни о чём. Пустяки. Не обращай внимания. Просто грустно, что тебе завтра уезжать.
– Я ещё приеду… – пообещала она, погладив мою руку, лежащую на подлокотнике кресла.
И в этом обещании была как раз иллюзия, надежда на новую встречу. И грусть от скорого расставания.
В воскресенье я проводил её на четырёхчасовой паром, и совершенно мокрый, потому что на обратном пути, уже, казалось, угомонившийся и уставший от самого себя, дождь припустил с новой силой, вернулся на дачу. И здесь в пустом и тихом доме, стоя у порога и наблюдая, как вокруг меня от стекающей с одежды воды образуется лужа, мне сделалось вдруг так грустно и одиноко. И если б не Карасик – эта живая душа, подошедший ко мне и так смешно, с негодованием фыркнувший на лужицу возле моих ног, то было б и совсем невмоготу.
Переодевшись в сухое, подтерев пол, я стал готовить ужин.
Вернее, мне надо было только разогреть еду, уже приготовленную, с запасом на несколько дней (в том числе и борщом на обеды), уехавшей сегодня дамой. И, разогревая в небольшой сковороде бефстроганов с гречкой (большую сковороду с этим блюдом, отделив от него достаточную для ужина порцию, я поставил в холодильник), я всё думал об этой даме, о наших с ней отношениях, о том, выйдет ли что-то из всего этого… Или, может быть, всё закончиться, как в прошлом году, с той другой, известной дамой?
Пока еда разогревалась на плитке, я сделал ещё салат и налил в жёлтый керамический стакан красного вина. Вчера после бани мы пили с ней вино именно из этих стаканов.
Карасишке сварил кусочки мяса с морковкой – он это блюдо любит, по-моему, даже больше минтая. |