Официальные лица почтительно помогли ей сойти по ступенькам. За ней показался ее муж, он не улыбался и скорее хмуро пожал руки официальным лицам. «Наполеон и Жозефина. Она действует своим очарованием, а он своей славой», – подумал Яценко, почему-то очень не любивший этого министра.
Яценко вышел из вокзала и ахнул. Солнце потоками заливало все: длинный, низенький желтовато-розовый вокзал, улицу, по которой не спеша проходил дребезжащий старенький трамвай, автомобили, казавшиеся ему игрушечными после нью-йоркских, пальмы, деревья, неизвестные ему даже по названию, плоские повозочки с лежавшими на них яркими цветами. В этих повозочках было что-то трогательное, говорившее о скромном человеческом труде, о скромных человеческих радостях, о простой, вековой жизни. Слева виднелись уютные, зеленые горы, впереди были дома, все непохожие один на другой, странный провал посередине, спуск, за ним другие улицы, кофейни, гостиницы, называвшиеся именами городов и каких-то аристократов. «Господи, как хорошо! Правду говорил папа, что человек создан для юга! Смесь Парижа и южной деревни»…
Веселый носильщик в синей блузе, не похожий на сердитых носильщиков в настоящих городах, в тележке привез его чемоданы. Подъехал допотопный фаэтон, запряженный гнедой лошадкой с разбитыми ногами. Кучер благодушно приподнял мягкую шляпу, помог носильщику поставить вещи на переднюю скамеечку, покрытую аккуратно сложенным потертым пледом, обменялся с ним шутками на забавном южнофранцузском языке, – Яценко слышал сходный говор на парижской сцене, когда изображали марсельцев, и ему не верилось, что так в самом деле говорят люди. Коляска медленно проехала мимо кофейных, мимо гостиницы с каким-то голубым минаретом. «Noailles». Почему Ноай? Почему Сесиль?.. «Agence de voyages», «Menu à 175 francs» … По улицам не шли, а гуляли веселые, живые, очевидно беззаботные люди. «Живи, дыши этим чудесным ароматным воздухом, впитывая это чудесное солнце, бери от жизни ее радости, ни о чем неприятном не думай».
Номер гостиницы был отличный и в переводе на доллары недорогой. Ему также надо было жить по рангу: не только для кинематографического магната, но и для Нади. Он себя бранил за мещанские чувства, однако и она не должна была знать, что у него на текущем счету в Нью-Йорке не найдется и тысячи долларов. «Только две национальности, русские и американцы, не любят делать сбережений, а, волей Божией, я и русский, и „американец“. В Нью-Йорке он, впервые с детских лет, стал жить безбедно, и смутно, с неприятным чувством, сознавал, что вернуться к прежней жизни бедняка ему было бы очень тяжело.
Теперь, в этом благословенном международном городке, не была тяжела и мысль, что он принадлежит к двум нациям, между которыми не сегодня-завтра может начаться война. В первый год по приезде в Нью-Йорк он с вызовом говорил и другим, и даже себе, что только и желает поскорее стать американцем и „забыть все русское“. Это давно прошло. Чувствовал, что возненавидит жизнь и себя в тот день, когда атомная бомба упадет на Петербург, на его Петербург, – в мыслях никогда не называл этот город ни Ленинградом, ни даже Петроградом.
Он выкупался, тщательно выбрился, надел из своих костюмов тот, в котором казался моложе и стройнее. Всегда был элегантен и в Нью-Йорке заказывал костюмы, никогда не покупал готовых. В Париже перед отъездом в Ниццу купил несколько галстухов в знаменитом магазине на Place Vendome и сам улыбался, выбирая их. Так же улыбаясь, и теперь выбирал в чемодане галстух, рубашку, носки. „Вторая молодость… Впрочем, первой почти и не было“…
Раздался телефонный звонок, он радостно подошел, чуть не подбежал к аппарату – и услышал мужской голос. Говорил Альфред Пемброк. Этот кинематографический магнат, несмотря на свое благодушие и любезность, часто бывал ему не совсем приятен покровительственным тоном. |