|
— Я ничего не сумел им рассказать… Я не умею говорить. Однако мне хотелось бы быть полезным. Но как объяснять в Кембридже в 1925 году то, что было провозглашено в Индии в шестом веке?
— А кто вас расспрашивал? Студенты-англичане?
— Нет, один из них, Томас Шеннон — ирландец; другой, Гамильтон Кент — американец. Они признались мне в своем убеждении, что мудрость, в которой они испытывают острую нужду, исходит из наших стран. Они — не из «приличного» колледжа.
— Разумеется.
— Я пригласил их на чай.
Пауза.
— С тех пор как я покинул дворец, — сказал Жали, — и у меня не стало официальных религиозных обязанностей, я начал больше думать о Будде, да-да, думать о нем как о единственном друге, который с вами вместе сопровождал меня сюда. Вам это понятно?
— Вы таким вот образом тоскуете по родине. Буддизм — не жилец в Европе. Буддизм означает ничего не желать, никак не действовать. А ведь если Запад не будет действовать, он погибнет. Будда порою проникал сюда, но благодаря лишь нескольким пессимистам.
— Не говорите так, Рено. Когда Совершеннейшего упрекали в пессимизме, знаете, что он отвечал: «Если медицина пессимистична, то Будда — тоже».
— Но медицина как раз пессимистична, по крайней мере в отношении меня. Сегодня вечером приходил врач… Как я и подозревал — выраженный абсцесс печени, это уже третий; на будущей неделе я еду в Париж делать операцию — сразу, как только смогу встать.
— И по-прежнему никакой веры знатокам снадобий, — заметил Жали.
Неожиданные друзья принца явились на чай: они принадлежали к тому новому типу студентов крупных английских колледжей, коих суровые времена, отсутствие «предков» (которые, будучи убиты на войне, уже не могли притеснять их), возможность благодаря высокому обменному курсу валюты проводить половину года во Франции сделали более любопытными, то есть более человечными. Эти не тратили юность на то, чтобы пить и делать долги на фоне опереточных декораций уже не существующей старой Англии, а сумели сами, опытным путем, наладить контакты с жизнью. Их ум, избавленный от мучений бездушных экзаменов, от тирании официального преподавания и от рабства военной службы, развивался свободно и созревал одновременно с телом, чувствами и характером. Результат особого стечения обстоятельств. Кстати, иностранцы — что видно на примере Шеннона и Кента — воспользовались этим в гораздо большей степени, нежели англичане, тесно связанные со своей семьи и пропитанные закваской своей среды.
— Принц позавчера отнекивался, — сказал Шеннон, обращаясь к Рено, — когда мы попросили его объяснить нам, что есть Будда. Скажите же ему, что мы с Кентом настоятельно нуждаемся в таких пояснениях, ибо хотим жить, применяясь к новым условиям; мы много думали, что есть самое ценное в нашем положении, и, как мне кажется, нашли: мы умеем адаптироваться. Нас сбрасывают с крыши, а мы, согласно пословице, начинаем летать. Контрасты нас не волнуют. Вы каждый день узнаете из газетных страниц про молодых людей нашего возраста, которые являются образцовыми убийцами, не переставая при этом катать бильярдные шары; а нам самим разве не случается по утрам изучать Тацита, а после обеда разгружать уголь в порту, когда там забастовка? Неподалеку отсюда, в Оксфорде, мой соотечественник Оскар Уайльд заклеймил когда-то один очень большой порок: на его взгляд, это — поверхностность. (Впрочем, он сам и явился символом этого порока.) Сегодня у наших стариков есть другой большой порок, а именно — непреклонность. Англичане любят комфорт, старинный комфорт, который заключается в том, чтобы окружить себя всем, что полезно и удобно; при теперешних бедных временах они раздражаются понапрасну и мучаются, не желая понять прелестей нынешнего комфорта, который является полной противоположностью прежнему и состоит в том, чтобы ничего не иметь. |