|
Хотя у нее и нежная кожа, она является достойной внучкой тех людей, что стреляли в салунах из револьвера, не вынимая его из кармана штанов. Он побаивается американок: ведь если его страшат белые мужчины, то что тогда говорить об их женщинах, которые являются их истинными хозяевами, поскольку те живут и трудятся лишь ради них? Все, с чем здесь надо бороться (страсть к переменам и роскошь — это теперешнее обличье дьявола), исходит от женщин.
Розмари не сводит с принца взгляда:
— У вас в глазах, Жали, два волшебных огонька. Сейчас, когда они такие узкие, только их мерцанье и видно. Мне вправду кажется, что я люблю вас.
Следует знать, что собой представляет восточная любовь — с ее долгой подготовительной работой по обольщению, с ее бесконечными знаками поклонения, кои осмеливаются выражать лишь под прикрытием символов, которые рискуют проявить лишь в игре слов, в скромных поэтических намеках, почерпнутых из лучших классических произведений, — чтобы понять то действие, которое произвело на Жали это признание в упор. Он дрожит, стараясь изо всех сил оставаться бесстрастным.
— Не надо меня любить, — отвечает он, — пока я не стану святым.
— В любом случае вы уже — великий человек. А вы любили?
— Я всегда имел подле себя, о Сосуд Добродетели, лишь купленных женщин, женщин-пленниц или тех, кого мне подносили в дар.
Солнце покрывало лаком нежную грунтовку картины, тогда как прекрасный летний день снимал с нее все тени. Буксиры вспахивали воду, бороздя своими винтами отражения стройных тополей. Это был тот самый севрский пейзаж старомодного светло-сиреневого цвета, затасканный «импрессионистами», с которыми, кстати, парижане познакомились лишь благодаря торговцам с улицы Лабоэси. Жали знает, что французы, равно как и китайцы, ненавидят пленэр. Он чувствителен к новизне этой западной природы, красота которой заключается в том, что она сведена до человеческих пропорций, архитектурно правильна и никогда не бывает такой расплывчатой и запутанной, как природа тропиков: волнистые гребни Кламара, Монруж, рисованный сажей, известью, землистой охрой, с играющими на солнце окнами — настоящие инкрустированные зеркальца, как в Сиаме. Вместо гнилой воды, колючих фруктов, чудовищной крапивы — плавная река Сена, просто созданная для галльских песен; вино, откупориваемое в увитых зеленью беседках, жареная рыбка, поцелуи в завитки волос на шее, следы кисти на стволах деревьев и притом кое-где — золотые мазки старых локомотивов — этакие пряжки на Большом Поясе железной дороги. Безмятежные места, избранные судьбой для этой многозначительной встречи двух рас, походили на безвестные деревни, отмеченные на атласе двумя скрещенными саблями в качестве места какой-нибудь исторической битвы или нечаянно прославившиеся благодаря какому-нибудь мирному договору.
Лежа подле него, Розмари отдыхает.
— Отчего вы улыбаетесь, Розмари?
— Почему же мне не улыбаться? Я — дочь счастливого народа, у нас каждый, едва проснувшись, уже напевает.
— А я люблю лишь несчастных.
— У меня много денег, — говорит она. — С их помощью мы будем делать добро. В Америке делать добро стоит бешеных денег. Там нет бедных. Их приходится привозить издалека.
Мистический союз двух молодых, горящих жаром сердец. Их сплетенные пальцы, светлые и темные, походят на клавиатуру. И тут в Жали зажигается свет, гораздо более жаркий, чем тот, который он ощущал в себе до сего дня, и не такой ослепительный, как тот свет, что озарил его над лондонскими крышами — образ Совершеннейшего: этот не заставляет его опустить глаза и пасть на землю, он проникает в него, словно солнце, сквозь все по́ры и греет кровь прямо сквозь одежду. Его темные руки охватывают овальное личико Розмари, гладят ее волосы, ровно подрезанные на лбу ножницами и сами похожие на лезвие. |