И кроме того: можем ли мы так безапелляционно судить этот «молодежный» жаргон? Не лучше ли взглянуть на него без всякой запальчивости? Ведь у него есть немало защитников. И прежде чем выносить ему тот или иной приговор, мы обязаны выслушать их внимательно и беспристрастно.
— В сущности, из-за чего вы волнуетесь? — говорят они нам. — Во всех странах во все времена мальчики любили и любят напускать на себя некоторую развязность и грубость, так как из-за своеобразной застенчивости им совестно обнаружить перед своими товарищами мягкие, задушевные, лирические, нежные чувства.
А во-вторых, не забудьте, что юным умам наша обычная, традиционная «взрослая» речь нередко кажется пресной и скучной. Им хочется каких-то новых, небывалых, причудливых, экзотических слов — таких, которых не говорят ни учителя, ни родители, ни вообще «старики». Все это в порядке вещей. Это бывает со всеми подростками, и нет ничего криминального в том, что они стремятся создать для себя собственный «молодежный» язык.
В-третьих, — продолжают защитники, — нельзя отрицать, что в огромном своем большинстве наша молодежь благороднее, лучше, умнее тех людоедских словечек, которыми она щеголяет теперь, подчиняясь всемогущему стадному чувству; что на самом-то деле эти словечки далеко не всегда отражают ее подлинную душевную жизнь. Даже тот, кто позволяет себе говорить закидоны глазками, псих и очкарик, может оказаться отличным молодым человеком, не лишенным ни чести, ни совести.
С этим я совершенно согласен. Таковы же и мои наблюдения. В одном из подмосковных поселков есть школа, где сильно выделяются четверо богато одаренных и небанальных подростков, которых я знаю чуть не с первого класса: Валя, Сережа, Марина и Гера — два поэта, одна пианистка и один еще не нашедший себя не то физик, не то математик.
И все же от них еще очень недавно можно было во всякое время услышать:
— Что ты лыбишься (улыбаешься)?
— Это митюха и жлоб!
Конечно, жаргон наложил свою мрачную печать и на них, но печать эта мало-помалу стирается у меня на глазах. Даровитые школьники пользуются жаргоном все реже, и для меня нет никакого сомнения, что через год, через два они окончательно изгонят его из своего языка, так как убедятся на опыте, что он бессилен выразить ту сложную, богатую оттенками душевную жизнь, которая ожидает их в ближайшие годы. Жаргон улетучится почти без остатка, и они станут пользоваться другим языком — человеческим.
Вот, пожалуй, и все, что могут сказать защитники. Не стану оспаривать их утверждения. Пусть они правы, пусть дело обстоит именно так, как они говорят. Остается неразрешенным вопрос: почему же этот защищаемый ими жаргон почти сплошь состоит из пошлых и разухабистых слов, выражающих беспардонную грубость? Почему в нем нет ни мечтательности, ни доброты, ни изящества — никаких качеств, свойственных юным сердцам?
И можно ли отрицать ту самоочевидную истину, что в грубом языке чаще всего отражается психика грубых людей?
Главная злокачественность этого жаргона заключается в том, что он не только вызван обеднением чувств, но и сам, в свою очередь, ведет к обеднению чувств.
Попробуйте хоть неделю поговорить на этом вульгарном арго, и у вас непременно появятся вульгарные замашки и мысли.
«Страшно не то, — пишет мне ленинградская читательница Евг. Мусякова, — что молодежь изобретает особый жаргон. Страшно, когда, кроме жаргона, у нее нет ничего за душой. Я тоже была „молодежью“ в 1920—1925 годах, у нас тоже был свой жаргон, пожалуй, похуже теперешнего. Мы говорили: „похиряли хряпать“, „позекаешь“ и т.д. Но это была наша игра: у нас „за душой“ была ранее приобретенная культура. Если человек с детства знал Льва Толстого, Чехова, Пушкина, Диккенса, он мог, конечно, баловаться жаргоном, но ему было что помнить. |