Иван Петрович с двумя не вкушал такого счастья, какое вкушал он с одной… Но – увы! У судьбы нет сердца. Она играет Грохольскими, Лизами, Иванами, Мишутками, как пешками… Грохольский опять потерял покой…
Однажды (недели полторы спустя), поздно проснувшись, он вышел на террасу и увидел картину, которая его поразила, возмутила и привела в сильнейшее негодование. Под террасой дачи vis-а-vis стояли француженки и между ними… Лиза. Она беседовала и искоса поглядывала на свою дачу: не проснулся ли, мол, тот тиран, деспот? (Так Грохольский объяснил себе эти взгляды.) Иван Петрович, стоящий на террасе, с засученными рукавами, поднял вверх Изабеллу, потом Фанни и потом… Лизу. Когда он поднимал Лизу, Грохольскому показалось, что он прижимал ее к себе… Лиза тоже перекинула одну ногу через перила… О, эти женщины! Они все до единой сфинксы!
Когда Лиза воротилась от мужа домой и. как ни в чем не бывало, на цыпочках пошла в спальную, Грохольский, бледный, с розовыми пятнами на щеках, лежал в позе совсем обессилевшего человека и стонал.
Увидев Лизу, он спрыгнул с кровати и зашагал по спальной.
– Так вот вы как? – завизжал он высоким тенором. – Так вот вы как? Очень вам благодарен! Это возмутительно, милостивая государыня! Безнравственно, наконец! Поймите вы это!
Лиза побледнела и, разумеется, заплакала. Женщины, когда чувствуют себя правыми, бранятся и плачут, когда же сознают за собой вину, то только плачут.
– Заодно с этими развратницами?! Оно… Это… это… это ниже всякого неприличия! Да вы знаете, кто они? Это продажные-с! Кокотки! И вы, честная женщина, полезли туда же, куда и они?! А тот… тот! Что ему нужно? Что ему еще нужно от меня? Но понимаю! Я отдал ему половину своего состояния, отдал больше! Вы знаете сами! Я отдал ему то, чего у меня нет… Почти все отдал… А он! Я выносил ваше с ним «ты», на которое он не имеет никакого права, выносил ваши прогулки, поцелуи после обеда… всё выносил, но этого не вынесу… Я или он! Пусть он уедет отсюда, или я уеду! Жить я так более не в состоянии… нет! Ты сама это понимаешь… Или я, или он… Полно! Чаша уже полна… Я и так уже многое выстрадал… Сейчас же пойду с ним переговорю… Сию минуту! Что он, в самом деле? Ишь ведь он какой! Ну, нет-с… Это он напрасно так много думает о себе…
Грохольский наговорил еще очень много храбрых и язвительных вещей, но «сейчас» не пошел: струсил и устыдился. Он пошел к Ивану Петровичу три дня спустя…
Вошедши в его апартаменты, он рот разинул. Его удивили роскошь и богатство, которыми окружил себя Бугров. Обои бархатные, стулья ужасно дорогие… ступить даже страшно. Грохольский видал на своем веку много богатых людей, но ни у одного не видел такой бешеной роскоши. А какую безалаберщину увидел он, когда с непонятным трепетом вошел в зал! На рояле валялись тарелки с кусочками хлеба, на стуле стоял стакан, под столом корзина с каким-то безобразным тряпьем. На окнах была рассыпана ореховая скорлупа… Сам Бугров, когда вошел Грохольский, тоже был не совсем в порядке. Он шагал по зале, розовый, непричесанный, в дезабилье, и говорил сам с собою… Он, видимо, был чем-то сильно встревожен. На диване, тут же в зале, сидел Мишутка и потрясал воздух пронзительным криком.
– Это ужасно, Григорий Васильич! – заговорил Бугров, увидев Грохольского. – Такие беспорядки, такие беспорядки… Садитесь, пожалуйста! Вы извините меня, что я в костюме Адама и Евы. Это ничего… Ужасные беспорядки! Не понимаю, как это люди могут здесь жить? Не понимаю! Прислуга непослушная, климат ужасный, всё дорого… Замолчи! – крикнул Бугров, вдруг остановившись перед Мишуткой. |