Старуха-гриква приняла этот миг с той же невозмутимостью, с какой принимала бога и мапию, смерть и привидения, чудеса, говорящие деревья и плачущие скалы — ибо кто может начертать границу и молвить: «Это жизнь, а это не жизнь»?
Ван Ас был счастлив: он как будто погрузился в очистительный океан невыразимого облегчения и душевного покоя.
И только в душе Милдред Скотт зрел смутный, тревожный протест: казалось, кто-то разрывал невидимые тенета, грозившие связать ее по рукам и ногам и умертвить безболезненной смертью.
— Спокойной ночи, мистер Карл, мисс Милли, — сказала старуха.
Милдред уговорила его поесть. После ужина наступило долгое молчание. Затем он начал рассказывать ей о последней поездке за границу, об ужасающей изоляции, в которой очутилась их страна, и о своем глубоком унынии. Голос его изменился: в нем появились задумчивые, мечтательные нотки — и самоуверенность. Каждый раз, когда он останавливался, она спешила задать ему какой-нибудь вопрос, и он продолжал свой рассказ. Откровенность, которую он мог позволить себе только с этой женщиной, помогала ему избавиться от тоски и смятения, скопившихся в его душе. Он поведал ей о последнем задании, которое ему поручено, о поисках Нкоси-Дубе; ей-то он, само собой разумеется, мог сообщить, кто такой Ричард Дубе, и признаться, что он скрыл эту тайну от своих начальников. Когда он упомянул о телефонном разговоре, состоявшемся незадолго до их встречи, в его голосе прозвучало самодовольство преуспевающего молодого человека. Но он тут же переменил тон. «Наконец-то», — подумала она.
На лице его замерцала странно заискивающая, мальчишеская улыбка.
— Я, кажется, начинаю рисоваться.
— Да. Но какое это имеет значение?
— Огромное. Ты единственный человек, перед которым мне хочется порисоваться; я хочу, чтобы ты гордилась мной, и дорожу лишь твоим мнением. Мысль о тебе придает важность всему, что я делаю.
— Тебе нужно мое одобрение?
— Да. Но дело не только в этом. Не будь я влиятельным человеком, нам было бы труднее встречаться.
— Ты сам знаешь, что это лишь хитроумный софизм, — сказала она мягко. — Ты так и не научился ловить себя на самообмане и суемудрии.
— Разве я не пользуюсь относительной свободой, не могу приезжать к тебе почти всегда, когда мне захочется?
— Дело совсем не в этом.
— И все-таки это важно.
— Может быть.
— Может быть? В чем же тогда дело? Объясни мне, пожалуйста.
— Ты сам знаешь, Карл. И только поддаешься…
— Самообольщению, — насмешливо довершил он.
— Ты говоришь в шутку, но это сущая правда. Ведь ты ищешь моего одобрения задним числом.
— Ты права, но все не так просто, как тебе представляется. — Он задумался, а затем, тщательно подбирая слова, продолжал: — Ты не можешь жить одна. Многие пытались жить в одиночестве, но это была лишь иллюзия. Человек не создан для одиночества. Он прочно связан со своим народом, с его историей и культурой, с его ценностями… Поэтому каждый из нас, нередко сам того не сознавая, трудится ради одобрения своего народа. Может быть, я чрезмерно упрощаю, но ты понимаешь, что я имею в виду.
— Да, понимаю: теперь ты рассуждаешь логически.
— И когда человек считает, что его народ свернул с правильного пути, он оказывается в затруднительном положении. Если ты наделен мужеством Яна Хофмейра, ты встаешь и высказываешь все, что у тебя на уме, а затем живешь и умираешь с тягостным сознанием, что ты отвергнут родным народом. Но не все мы вылеплены из такого теста. Есть люди, которые не могут поднять это бремя и даже не пытаются встать. |