И неважно, что не было среди зрителей знатоков искусства, — здесь были люди, чья душа открыта и свободна от злых помышлений, та открытая, светлая и чистая душа, которая по одной уже природе своей человеческой тянется к прекрасному и великому.
Хорошо играл пианист. Руки, летая над клавишами, творили небесный гром, шум обвалов и водопада — и не было под звездами ни гор, ни людей, всё слилось и растворилось в мятежных и грустных, тревожных и радостных звуках старинной русской песни, той песни, что родилась под бескрайним небом и на бескрайней земле, родилась и прославила молодецкую удаль народа, не терпящего над ообой рабства, народа, идущего к другим народам с добром и открытым сердцем.
А когда прозвучал последний аккорд и певец приклонил к груди голову — тишина водворилась мертвая, и чудилось: лишь белые шапки вершин Памира, окруживших со всех сторон кишлак Чинар, тихо вздохнули от изумления. Тишина. Ни одного хлопка аплодисментов, ни единого лишнего звука.
Молдаванов пел. И песни его были народными — самыми, самыми любимыми. И в каждую песню он вкладывал столько чувств и страсти, что, кажется, ни на одной сцене знаменитых европейских театров, где ему приходилось петь, он не испытывал столько желания спеть хорошо и сильно, к нему не являлось такое радостное и крылатое вдохновение.
Он и сам, если бы его спросили, не мог вполне объяснить причину такого воодушевления; к дебюту за облаками — так он мысленно называл свой концерт — он начал готовиться ещё там, в Ленинграде, может быть, в тот памятный момент, когда пережил поражение на Тришкиной викторине.
В середине концерта он взял для себя отдых, попросил Эмму Ивановну Маслову исполнить несколько песен; она также пела с большой охотой и удивительно как хорошо. Затем сольные номера играла Гусева, и далеко в горах отдавались каскады её аккордов, как-то необыкновенно чисто и ясно звучали мелодии Чайковского, Шуберта, Шопена.
А потом на сцену вновь вышел Молдаванов. И сам объявил:
— Я вам спою старинный русский романс «Гори, гори, моя звезда».
И за рояль на этот раз села Тамара Николаевна Гусева. Они продолжительно посмотрели друг на друга, и он едва заметно кивнул пианистке.
Художник Сойкин, сидевший на камне в некотором отдалении от «зрительного зала», под густой веткой чинара, весь как-то сжался от охватившего его волнения; он знал и раньше, что романс заветный будет исполнен, и знал также, что в исполнение его Молдаванов вложит всего себя. Сойкин ждал чуда.
И вот полились они, звуки дивной мелодии. Тамара Николаевна сделала вступление — первые аккорды, слившиеся в сложнейшую импровизацию, ударом грома раскололи тишину, и всё вокруг до самого неба заполнилось звуками, так мощно и гармонично объявшими пространство гор, что чудилось, будто и они сами стали исторгать мелодию, и звезды на белесо-синем небе, казалось, в такт ей запрыгали в неоглядных просторах космоса.
Тихо и проникновенно пел Олег Молдаванов. Пел отрешенно, смотрел поверх людей; синие шапки горных вершин он будто бы принимал за зрителей и к ним обращал стон и плач своей исстрадавшейся, больной души.
«Да, он сдал экзамен, выиграл бой. Он победил себя!» — шептал Сойкин, внимая звукам романса.
Иногда голос певца сливался с аккордами пианино — и в те моменты красота мелодии завораживала, слушатели отдавались вполне очарованию песни; между ними и певцом наступало то самое духовное единение, которое и является смыслом и целью искусства и к которому стремится каждый подлинный артист.
Когда Молдаванов окончил пение, зрители поднялись с мест и стали аплодировать. Два очень старых человека подошли к сцене и, скрестив на груди руки, наклонили головы. Все остальные, увидев стариков, перестали аплодировать, и Молдаванов, ведя за руки Гусеву и Маслову, приблизился к сцене, поклонился старикам. А старцы сделали жест руками, означавший и благодарность и благословение. |