Изменить размер шрифта - +

Для всех и даже для самой Настеньки пощёчина оказалась неожиданностью, и первые секунды Вадим, Настенька и те, кто стоял вокруг, замерли в оцепенении.

– Ты что, рехнулась? – наконец, пробормотал Вадим. Хмель от выпитых нескольких рюмок коньяка внезапно прошёл. Щека горела, как обожжённая только что утюгом. – Это же шутка. Дверь закрывает, вот и называется дворнягой.

Раз! И ещё одну пощёчину, теперь уже левой рукой так же мастерски влепила Настенька. Но ей сейчас было не до мастерства. Всё завертелось и расплывалось перед глазами в бешеной ярости. Голова раскалывалась от гнева. Грудь, накачиваемая изнутри частыми сильными рывками невидимого насоса, казалось, готова была разорваться от напряжения, обиды, боли, и она выплёскивала их, крича в лицо ненавистному человеку:

– Не смей оскорблять моего дедушку. Он не дворняга. Он самый добрый, самый хороший, он человек, а ты щенок паршивый. Мой дед воевал на фронте. У него орденов и медалей больше, чем тебе лет. Подлец ты несчастный. Назвать так моего любимого дедика, – и она разрыдалась, всё же не выдержав, не устояв против закипевших слёз. Она была женщина.

А их уже разнимали. Первым обхватил свою внучку швейцар. Распрямившийся, широкий, крепкий, становящийся всё сильнее с каждым словом внучки, он стеной вырос на пути её несчастья и, прижав к себе совсем ещё девчоночью голову, осторожно повлёк девушку в сторону, приговаривая:

– Ну, будет, малышка, будет. Поволновалась и будет. Знаешь сколько грубых людей на свете? Если за каждого переживать, жизни не хватит.

Настенька, уткнувшись по привычке лицом в бороду, говорила почти шёпотом:

– Деда, разве ты за таких воевал? Разве за это?

Получив вторую пощёчину, Вадим взревел, можно сказать, и от боли и от невероятной злобы, рванувшейся изнутри. До него не сразу дошло, что сказала Настенька, и он закричал:

– Меня бить? Меня-а-а? Да за всю жизнь ни единым пальцем никто не тронул, а тут какая-то…

Его держали под руки двое дюжих парней, молча, спокойно, крепко. Они вышли из зала почти сразу за Вадимом и стояли незаметно, оба в серых аккуратных костюмах, пока обиженный не пришёл в себя от первого шока и не рванулся к обидчице. Тотчас же он попал в их руки, как в тиски, но, казалось, не замечал этого и продолжал говорить, осознав с некоторой задержкой смысл сказанного ему Настенькой:

– Так это, значит, твой дед здесь служит? Прекрасно. Сейчас ты меня узнаешь. Он-то в курсе дела, кто я такой. А ты ошиблась, дорогая, ошиблась. Я тебя научу, как руками-то размахивать. Макарыч, – властно обратился ко второму швейцару, – ну-ка зови хозяина!

– Сейчас, Вадим Демьяныч, пригласим-с. Всё сделаем, будьте покойны.

Макарыч, почти такой же по комплекции, как и Настенькин дедушка, и с не менее пышной белой бородой, но с каким-то лисьим выражением лица, собрался выйти из-за стойки раздевалки, когда хозяин появился сам в сопровождении сержанта милиции.

Средних лет мужчина, молодцеватый и подтянутый, как гусар на параде, гладко выбритый, гладко причёсанный, и так хочется сказать гладко одетый в коричневый костюм с коричневой бабочкой на белой гладкой сорочке, высоко подняв голову и оглядывая всех как бы издали с горы, он деловито поинтересовался:

– Так, что тут происходит? Вадим Демьянович, слышу шумок. Только не волнуйтесь, всё исправим. Что? Кого? Где?

Лишь теперь Вадим заметил, что его держат. Он встряхнул руками:

– Да отпустите вы, кретины!

Двое так же спокойно, как брали, теперь освободили руки Вадима, но остались стоять рядом с тем, кто продолжал не замечать их, отдавая распоряжения:

– Сержант, составьте на эту цацу протокол – она меня оскорбляла и все слышали. В институте её, конечно, не оставят после этого.

Быстрый переход