Изменить размер шрифта - +
И она принимает решение, которое согласуется с ее неистовой любовью к Мишелю: ежели он выдержит экзамены и поступит в пансион, то станет не пансионером, а полупансионером. То есть днем он будет заниматься в стенах учебного заведения, а на вечер и на ночь возвращаться домой. Только здесь, под боком у бабушки, Мишель найдет свое благополучие. Так, вероятно, думала Елизавета Алексеевна.

От тех московских времен осталось описание наружности Мишеля, сделанное уже упомянутым Меликовым. Мне бы хотелось привести его полностью: «Помню, что когда впервые встретился я с Мишей Лермонтовым, его занимала лепка из красного воска: он вылепил, например, охотника с собакой и сцены сражений. Кроме того, маленький Лермонтов составил театр из марионеток, в котором принимал участие и я с Мещериновыми; пиесы для этих представлений сочинял сам Лермонтов. В детстве наружность его невольно обращала на себя внимание: приземистый, маленький ростом, с большой головой и бледным лицом, он обладал большими карими глазами, сила обаяния которых до сих пор остается для меня загадкой. Глаза эти, с умными, черными ресницами, делавшими их еще глубже, производили чарующее впечатление на того, кто бывал симпатичен Лермонтову. Во время вспышек гнева они бывали ужасны. Я никогда не в состоянии был написать портрета Лермонтова при виде неправильностей в очертании его лица, и, по моему мнению, один только К. П. Брюллов совладал бы с такой задачей, так как он писал не портреты, а взгляды (по его выражению, вставить огонь в глаз).

В личных воспоминаниях моих маленький Миша Лермонтов рисуется не иначе как с нагайкой в руке, властным руководителем наших забав, болезненно-самолюбивым, экзальтированным ребенком».

В этом отрывке мне хочется обратить внимание, так сказать, на два момента: Мишель уже пишет пьески для собственных театральных представлений; властность его и болезненное самолюбие уже подмечены его другом детства.

И все же главные наклонности Мишеля и в эти московские годы скорее свидетельствуют о его художнических способностях, нежели литераторских.

Аким Шан-Гирей писал: «В Мишеле я нашел большую перемену, он был уже не дитя, ему минуло четырнадцать лет: он учился прилежно. M-r Gindrot, гувернер, почтенный и добрый старик, был однако строг и взыскателен и держал нас в руках; к нам ходили разные другие учителя, как водится. Тут я в первый раз увидел русские стихи у Мишеля: Ломоносова, Державина, Дмитриева, Озерова, Батюшкова, Крылова, Жуковского, Козлова и Пушкина».

Мишель, по-видимому, уже знал Пушкина. Что думал он, читая, например, вот эти пушкинские строки: «Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный и рабство, падшее по манию царя, и над отечеством свободы просвещенной взойдет ли, наконец, прекрасная заря?» Или такие строки из «Андрея Шенье»: «Твой бич настигнул их, казнил сих палачей самодержавных; твой стих свистал по их главам»… Не все крамольные строки Пушкина печатались в то время, но ведь существовали еще и списки. Разве их не знали любители поэзии? Что могли навеять Лермонтову такие, например, слова: «Я пережил свои желанья, я разлюбил свои мечты». Или: «Я помню чудное мгновенье: передо мной явилась ты»… Или из «Демона»: «Не верил он любви, свободе, на жизнь насмешливо глядел – и ничего во всей природе благословить он не хотел». Разве эти и многие другие пушкинские строки не давали пищу живому отроческому уму, не настраивали душу на определенный лад?

Пушкин в те годы уже был Пушкиным. Он царствовал в русской литературе безраздельно.

Когда современники Пушкина называли поэта «солнцем русской поэзии» – они ничуть не преувеличивали. Так оно и было. При всем том, что сделали Державин, Батюшков и Жуковский для русской литературы. При всем их благороднейшем труде и вдохновении – Пушкин действительно оказался солнцем. Только можно вообразить себе, какова была сила пушкинского слова, воздействовавшая в то время на умы!

Разумеется, Лермонтов, уже взявший книгу в свои руки, развитой не по годам мальчик Лермонтов почувствовал всю силу пушкинского слова.

Быстрый переход