— Да так, не охотница я.
— Отчего же?
— Одеваться надо, а не люблю я, когда затянута вся. На свадьбы я хожу.
— Мало свадеб эту зиму!
— Мало, — согласилась она, не выражая сожаления.
— Это всё из-за голода!
— Неужто? — равнодушно спросила женщина.
Он стал объяснять, почему голод в деревнях мешает жениться городским, а сам, поглядывая на неё, думал:
«Экой идолобес! Даже глядеть на неё зазорно».
Вдруг, перебив его речь на полуслове, она нудно спросила:
— А вот вы не женитесь — разве от голода? У вас денег много ведь?
— Боюсь я, — сказал Кожемякин шутливо.
— Чего же бояться тут? — как будто немного удивилась она, и в глазах её что-то дрогнуло.
— Вас, женщин…
Женщина покачнулась вперёд, её зрачки заметно сузились, и она протянула в нос:
— Ну-о-о? Расскажите, как же это, — чего же вы боитесь?
Глаза её застыли в требовательном ожидании, взгляд их был тяжёл и вызывал определённое чувство. Кожемякин не находил более слов для беседы с нею и опасался её вопросов, ему захотелось сердито крикнуть: «Дура!»
— Не идёт Алексей-то Иваныч, — сказал он, отдуваясь, и, встав, прошёлся по комнате, а она выпрямила стан и снова неподвижно уставилась глазами в стену перед собой.
«Тянет, как омут, — думал гость, незаметно поглядывая на неё. — Нет, сюда я не стану ходить!»
Он ушёл, не дождавшись Посулова, и дорогой, медленно шагая по тёмной улице, думал:
«Экие несуразные люди! Даже страшно несколько с ними».
И вдруг он снова очутился лицом к лицу с одним из тех странных людей, с которыми уже не однажды жизнь упрямо сталкивала его.
Самым потерянным и негодным человеком в городе считался в то время младший Маклаков — Никон, мужчина уже за тридцать лет, размашистый, кудрявый, горбоносый, с высокими взлизами на висках и дерзким взглядом серых глаз. Кожемякин помнил обоих братьев с дней отрочества, когда они били его, но с того времени старший Маклаков — Семён — женился, осеялся детьми, жил тихо и скупо, стал лыс, тучен, и озорство его заплыло жиром, а Никон — остался холост, бездельничал, выучился играть на гитаре и гармонии и целые дни торчал в гостинице «Лиссабон», купленной Сухобаевым у наследников безумного старика Савельева. Там Никон подбивал всех и каждого перекинуться с ним картишками и, ловко обыгрывая неопытных или задорных людей, откровенно смеялся над ними, когда его ругали за нечистую игру.
— Нечестно? — орал он. — А вы знаете — что честно, чёртовы псы?
В городе его боялись, как отчаянного бабника и человека бесстыдного, в хорошие дома приглашали только по нужде, на свадьбы, сговора, на именины, как лучшего музыканта.
Базарными днями он приводил в трактир мужиков-певцов, угощал их, заставлял петь, и если певец нравился ему, он несуразно кричал дерзкие слова:
— Чем не панихида, а? Плачь, крохоборы! Эй, Смагин, али не тронуло тебя, деревянная душа?
С языка его, как жёлуди с дуба, срывалась ругань и щёлкала людей по головам.
Скандалил, стараясь обидеть наиболее солидных людей, а своего брата — прежде всех: привязывался к нему и терзал:
— Тела у тебя, Сенька, девять пуд, а череп вовсе пуст! Ну, угощай от избытка, ты — богатый, я — бедный! Брат мой, в отца место, скоро тебя кондрашка пришибёт, а я встану опекуном к твоим детям, в город их отправлю, в трубочисты отдам, а денежки ихние проиграю, пропью!
Семён Маклаков боялся смерти, — посинев от страха, он умоляюще смотрел на брата и бормотал:
— Ну, отстань-ко! Что уж! Все на смерть осуждены…
Как все солидные люди города, Кожемякин относился к Никону пренебрежительно и опасливо, избегая встреч и бесед с ним, но, присматриваясь к его ломанью, слушая злые, буйные речи, незаметно почувствовал любопытство, и вскоре Никон показался ему фонарём в темноте: грязный фонарь, стёкла закоптели, салом залиты, а всё-таки он как будто светит немного и не так густо победна тьма вокруг. |