Синеватый сумрак кутал сад, отемняя зелень, жёлтая луна висела в пустом небе, жужжали комары, и, отмахиваясь от них, Люба говорила:
— Не хочется мне домой, я бы лучше посидела у вас, чаю хочется и просто так — у вас хорошо, тихо, чисто! А то, право, устала я сегодня, даже кости болят!
— А ты — посиди? — попросил он тихонько.
— Надо ужинать идти, папа будет ворчать, если опоздаю.
Она стучала каблуком по стене и — немножко сконфуженно — рассказывала:
— Иногда мне бывает так трудно, что я просто не знаю, что делать, — сунусь куда-нибудь в угол и плачу даже, право! Если бы можно было какой-нибудь плёткой хлестать время, чтобы оно шло скорее и я выросла…
Она засмеялась.
— Какие глупости я говорю.
Ветка фуксии щекотала ей шею, девушка, склонив голову, оттолкнула цветок щекою.
— Всё-таки это приятно — глупости говорить! Вот тоже я люблю сидеть на окнах, а это считается неприлично. Если бы у меня был свой дом — одна стена была бы вся стеклянная, чтобы всё видеть. Вы любите город? Я очень люблю: такой он милый и смешной, точно игрушечный. Издали, с поля, дома — как грибы, высыпанные из лукошка на меже…
Засмеялась, довольная, своим сравнением, подняв руки к голове, оправляя кудри, лёгкая и почти прозрачная.
— А грибы-то — червивые, — вставил Кожемякин. Он часто говорил такие слова, желая испытать, как она отзовётся на них, но Люба словно не замечала его попыток. С нею было легко, её простые слова отгоняли мрачное, как лунный свет.
— Ну, я иду, — воскликнула она, спрыгнув с подоконника.
— Любишь отца-то? — вздохнув, сказал старик и тоже встал на ноги.
— Люблю, — не вдруг и нерешительно ответила девушка, но, подумав, побледнела и добавила тише: — Не совсем люблю. Он очень мучил мамочку.
— За что?
— Не знаю. Мамочка объясняла, но я не всё поняла. Как-то так, что он очень любил её, но не верил ей и всё подозревал. Это даже страшно. Он и газету выписывал нарочно самую злую и скверную, и книги такие, чтоб мучить мамочку.
— Как же это — газетой мучить?
Девочка подняла голову и серьёзно сказала, нахмурив брови:
— Если в ней пишут злое и неправду — конечно, это мучает!
— Кто знает, что такое правда? — осторожно проговорил старик, вздохнув.
— Хорошее — правда, а дурное — неправда! Очень просто понять, — строго и веско ответила Люба. Брови её сошлись в одну черту, губы сомкнулись, детское лицо стало упрямым, потеряв милое выражение любопытного, весёлого и храброго зверька.
Когда она ушла, все его мысли с напряжением, близким отчаянию, вцепились в неё; он сам подталкивал их в эту сторону, горячо думая:
«Как живёт дитя, а? И не разберёшь — моложе она али старше своих годов? То будто моложе, то — старше..»
Он умилялся её правдивостью, мягким задором, прозрачным взглядом ласковых глаз и вспоминал её смех — негромкий, бархатистый и светлый. Смеясь, она почти не открывала рта, ровный рядок её белых зубов был чуть виден; всегда при смехе уши у неё краснели, она встряхивала головой, на щёки осыпались светлые кудри, она поднимала руки, оправляя их; тогда старик видел, как сильно растёт её грудь, и думал:
«Замуж скоро захочет…»
Он никуда не ходил, но иногда к нему являлся Сухобаев; уже выбранный городским головой, он кубарем вертелся в своих разраставшихся делах, стал ещё тоньше, острее, посапывал, широко раздувая ноздри хрящеватого носа, и не жаловался уже на людей, а говорил о них приглушённым голосом, часто облизывая губы, — слушать его непримиримые, угрожающие слова было неприятно и тяжело. |