Русский философ Ф. Степун писал в эмиграции, вспоминая уже не крепостнические времена, а усадьбу начала ХХ в., и не жизнь помещика, а лишь управляющего заводами в имении: «…У окна (прачечной. – Л. Б.) цыганистая красавица Груня, веселая и голосистая женщина, целыми днями крахмалила и гладила дамские наряды… У нас каждое лето съезжалось много гостей… Вот и гофрировала Груня, не разгибая спины, кружевные жабо, кофточки и платья, чтобы через день-другой снова бросить их в корыто с мыльной водой. Боюсь, не громила ли в революцию милая Груня… наше Кондрово? Если и громила, кто осудит ее? В течение всей нашей деревенской жизни никто ни разу не задумался над смыслом ее стояния у открытого окна, не пожалел ее поистине сизифовой работы и ее прекрасного, может быть, оперного голоса» (97; 9).
Мир барской усадьбы был волшебным только для тех, кто был в этих усадьбах хозяином. Да и для всех ли? Не только ли для тех, кто всегда или хотя бы временно мог не считать доходов и расходов? Для них это действительно был мир бесконечного праздника. Но откровенно спросим себя, каков был это мир для сонма дворовых, не имевших, где преклонить головы, метавшихся по комнатам, чтобы удовлетворить капризы бар, получавших за это окрики и колотушки, а то и похуже (вспомним дворовых у Измайлова)? Каким казался это мир для тысяч мелкопоместных дворян, нищих и невежественных, сносивших капризы, грубые шутки и издевательства своих более образованных и воспитанных соседей только для того, чтоб не пойти на паперть с протянутой рукой?
Печальной была и действительность тех, кто окружал больших бар, и не только крестьян, но и сельского духовенства, уездного чиновничества, немногочисленной сельской интеллигенции, да даже и кабатчиков и лавочников, которые, конечно, жили лучше своих соседей-крестьян, но не намного, поскольку жили именно на счет этих крестьян.
«Не сорвись русская жизнь со своих корней, – продолжает свои печальные размышления Ф. Степун, – не вскипи она на весь мир смрадными пучинами своего вдохновенного окаянства, в памяти остались бы одни райские видения. Но Русь сорвалась, вскипела, «взвихрилась». В ее злой беде много и нашей вины перед ней. Кто это совестью понял, тому не найти больше в прошлом ничем не омраченных воспоминаний» (97; 11).
Мир усадебного праздника в полутора-двух десятках усадеб, привлекающих ныне взоры исследователей, был волшебным. Мир усадебной повседневности был печален, чтобы не сказать – тошен.
А. Фет, поднаторевший в своем имении, писал: «Крестьянин почерпнул свой быт не из академий, трактатов и теорий, а из тысячелетней практики, и потому быт его является таким органическим целым, стройности и целесообразности которого может позавидовать любое учреждение. В исправном крестьянском хозяйстве всех предметов как раз столько, сколько необходимо для поддержки хозяйства; ни более, ни менее. При меньшем их количестве пришлось бы нуждаться, а при большем одному хозяину-труженику за ними не усмотреть. Кроме строевого леса, приобретенного единовременно, и немногих кусков железа, все свое – домашнее… Начиная с одежды и кончая рабочими орудиями, попробуйте изменить что-либо в среде той непогоды и бездорожицы, в которой крестьянин вечно вращается, и пуститесь лично с ним конкурировать, тогда скоро поймете значение сермяги, дуги, чересседельня и т. д.» (110; 287).
Крестьянин не только «понимал около земли». Он был собственник в полнейшем смысле. Он любил свою «лошадушку», какую-нибудь незавидную вислопузую Сивку, свою соху, и даже, может быть любил («жалел») свою жену. Но более всего любил он свою землю. «Недавно, – писал Г. И. Успенский, – пришлось мне разговаривать с одним старым-престарым крестьянином, который вырастил и пристроил всех детей, похоронил жену, сдал землю в общество, так как сил работать у него уже нет, и пошел странствовать по святым местам. |