— А каков у вас в нынешнем году был урожай?
— Что, батюшка, облагодарил Господь, слава те Господи! овсы такие, что никто и не запомнит.
— А рожь?
— Да и рожь, должно быть, хороша.
— Как — должно быть? Сколько же у тебя родилось копен на десятине?
— Да у нас разве десятины: у нас полосками.
— Велика ли полоска-то?
— Да кто ж ее знает? Разве она мереная? Ведь это, батюшка, есть такие, что хвастают: у меня столько-то родилось да столько-то. А у нас этого нет. Что родилось — все наше. Мы ничего не считаем и не меряем. Ссыпали овес, стали лошадь кормить; нынче, может, и полмеры засыпал, а завтра побольше или поменьше — кто его знает. Значит, весь он в ней — в лошади-то — будет. И рожь также мелем да едим. Должно быть, овина два нажали с полосы-то.
Я замолчал, убежденный, что у Иова счетоводство было в гораздо лучшем состоянии, чем у звенигородских крестьян. Надо заметить, что если в нашей стороне в сущности и много сходства с описанным бытом, но подобные явления уже невозможны. Зато рядом с ревнивым ограждением своих полей от чужих потрав уживается совершенное равнодушие к убыткам от своей скотины. По тщательно связанным и сложенным копнам ходят коровы и втрое растреплют и затопчут овса против того, что поедят. Это ничего, свой живот. Сплошь и рядом лошадь перепачкает и пересорит отвеянный ворох ржи и насмерть объестся тут же. «Что станешь делать? Господь наказал!»
Говоря о влиянии внешних условий на дух народонаселения, нельзя умолчать о сильном противодействии, вызванном польским восстанием. Много приходилось мне беседовать об этом предмете с простолюдинами, и я был изумлен здравым их отношением к событиям и верною их оценкой. Ни от кого я не слыхал нелепостей вроде: «Войны с белой Арапией»; зато все отзывались с беззаботным пренебрежением к безмозглому поляку и сильно негодовали на француза.
«Вот какой человеконенавистник» и «все поголовно встанем»: эти две фразы составляли обыкновенно сущность разговора. Последняя фраза готова была в северной части нашего уезда перейти в дело. Впрочем, презрение к полякам, как к воюющей стороне, нисколько не уменьшало подозрительности народа, видевшего во всяком странно по-немецки одетом прохожем польского эмиссара-поджигателя.
В ряду часто комических недоразумений бывали иногда и случаи действительных поимок поляков-проходимцев. Тут-то в тысячный раз оправдывался афоризм Гете: «Если хочешь обмануть, то не делай этого тонко». Народ, так здраво относящийся в массе и поодиночке к сущности предмета, является лицом к лицу с подробностями самым слабым, беспомощным младенцем. В версте от моей усадьбы земская полиция арестовала беглого унтер-офицера или юнкера поляка, успевшего в других уездах собрать значительные деньги с крестьян, имеющих пчел. Жаль, что приличие не позволяет передать или даже намекнуть на сущность невообразимо нелепой саги, при помощи которой ему беспрепятственно удавалось обкладывать пчеловодов произвольным побором. В числе прочего он говорил, что один ребенок был закусан пчелами, и поэтому правительство, зная, что у мужиков пчельники примыкают к дворам, послало чиновника немедленно относить пасеки от жилых изб. Поляк выдавал себя за этого мнимого чиновника. Такое радикальное распоряжение среди лета и во время роевщины вынуждало мужиков откупаться по 10 и даже 25 р. от грозного, но сговорчивого чиновника. Если это не геркулесовы столбы нелепости, то таких столбов не существует.
В одной деревушке при спуске в овраг, когда экипаж должен был остановиться для торможенья, я увидел двух спорящих. Один был в черной новой свите и шляпе, наподобие гречневика, стройный, чернобородый и черноглазый парень, а другой в старом пуховом картузе и сером замасленном пальто — весьма пожилой и полный человек. |