Всегда чувствуется, когда текст написан без оглядки на публику, без желания понравиться.
Самое лучшее, что оставил после себя плодовитый Юрий Нагибин, – финальная, для самого себя написанная книга «Тьма в конце туннеля». В ней недобрый и в общем малоприятный, но отлично владеющий словом человек на пределе откровенности вспоминает свою внешне благополучную, но нескладную, несчастливую, изъеденную постыдными страхами, сильно грешную жизнь. Только прочитав эту книгу, я понял, что Нагибин – настоящий писатель. Заодно вспомнилось, каким он был в последние дни. Должен был написать для нашего журнала какое-то предисловие, тянул, говорил, что у него болеет собака и что он очень за нее волнуется. Потом собака умерла, и сразу вслед за ней умер сам Нагибин.
Но я собирался написать не про Нагибина, отвлекся.
В какой-то момент Шварц понял, что вспомнить и осмыслить свою жизнь он сможет, только если изложит весь ее ход на бумаге. «Начав писать всё, что помню о себе, я, к своему удивлению, вспомнил много-много больше, чем предполагал. И назвал такие вещи, о которых и думать не смел».
Он заставлял себя писать о том, о чем писать не умел, не хотел, боялся. Никаких волшебников, смешных королей, трогательных принцесс и благородных ланцелотов. Дневники написаны не сказочником, а масштабным и мужественным человеком, который думает, что он мелок и труслив. Как же часто в жизни бывает наоборот!
Нет, давайте я лучше не пересказом, а прямыми цитатами из Шварца.
В тридцать седьмом году он пишет про «чувство чумы, гибели, ядовитости самого воздуха, окружающего нас». «Мы в Разливе ложились спать умышленно поздно. Почему-то казалось особенно позорным стоять перед посланцами судьбы в одном белье и натягивать штаны у них на глазах. Перед тем, как лечь, я выхожу на улицу. Ночи еще светлые. По главной улице, буксуя и гудя, ползут чумные колесницы. Вот одна замирает на перекрестке, будто почуяв добычу, размышляет – не свернуть ли? И я, не знающий за собой никакой вины, стою и жду, как на бойне, именно в силу невинности своей».
Это написано в самую страшную пору террора. В писательском кооперативе, где домработницы суют нос в рукописи, потому что шпионят за жильцами, – за разоблаченного «врага народа» полагалась комната в освободившейся квартире.
Про очарованность талантом и разочарование при личном знакомстве:
«Скаковая лошадь прекрасна, когда бежит, – ну и смотри на нее с трибун. А если ты позовешь ее обедать, то несомненно разочаруешься».
Про отношение к жизни:
Особенно тяжело ему, человеку пуританской эпохи, даются воспоминания о поре полового созревания. Эти признания трогательны и, пожалуй, забавны, хотя для автора чрезвычайно мучительны. Не позволяет воспитание, и слов таких нет, а их необходимо найти, потому что стыдное засело в памяти и отдавалось эхом всю последующую жизнь.
«Вот и это удалось рассказать мне. Ничего не пропустив, кроме самых невозможных подробностей», – завершает он свой, по нынешним временам, абсолютно целомудренный рассказ о первой женщине. «Она полулегла на диван и, глядя на меня строго, стала расспрашивать, кто я, как меня зовут, в каком я классе… Потом сказала, что от меня пахнет кисленьким, как от маленького, и вдруг стала целовать меня. Сначала я испугался. А потом всё понял. А когда всё было закончено, заплакал». Вот и весь, как теперь говорят, интим.
Господи, как мы все изменились.
Поразительная безжалостность к себе:
«Я многое понял, но ничему не научился. Я ни разу не делал выводов из того, что понимал, а жил, как придется».
Хуже, чем безжалостность, – несправедливость. Одна из последних записей в дневнике словно подводит итог жизни:
«Я мало требовал от людей, но, как все подобные люди, мало и я давал. |