А ведь я не хочу ни обвинять, ни огорчать никого. Это было бы мне противно, и я бы страдала больше, чем мои жертвы. Так что я думаю, что напишу книгу нужную, безопасную и благопристойную, не тщеславную, равно как и не подлую; я работаю над ней с удовольствием…
В 1847 году она уже не встречалась с Пьером Леру и после всей своей снисходительности к нему осудила его, наконец, очень сурово:
Я ничего не знаю о долах Леру. Постепенно я начинаю думать, что он может держаться в равновесии на той воображаемой нити, которая отделяет его от современности. Я не знаю, как будет дальше, но он всегда найдет выход. С одной стороны, он не умеет вести дела, а с другой стороны, он очень ловок, настойчив и умеет очень хорошо выхватывать у презираемого им мира нужную ему помощь. Как это у него получается, что он уже столько лет влачит свою добровольную бедность и при этом ни в чем не нуждается и полностью удовлетворяет не только свой, но еще и все желудки в семье? Это загадка. Но так как длится уже давно, значит она не должна внушать опасений. Если Буссак рухнет у него под ногами, он найдет себе приют в другом месте. У него великолепная способность находить неожиданные возможности. Он великолепно умеет заставить вас считаться с этой манерой действовать… Признаюсь, я не смогла примириться с тем, как коварно умеет он приноровить свой фанатизм, если это бывает нужно… Лицемерие — это дань, которую мятежник платит обществу.
Глава третья
Муза республики
В начале 1848 года молодой Виктор Бори, в то время постоянный гость Ноана, был в полном смятении при мысли, что в Париже произойдет революция. Жорж в это не верила, и февральская революция поразила ее, как поразила всю Францию. Жорж ненавидела Луи-Филиппа с чисто женской горячностью, но кампания банкетов для избирательной реформы, которая предшествовала и привела к падению режима, казалась ей безобидной и бесполезной. «Это склока между министрами, которых свалили, и министрами, которые хотят подняться наверх, — писала она сыну, и я не думаю, что народ примет участие в ссоре между господином Тьером и господином Гизо… Итак, я настаиваю, чтобы ты не шлялся там, потому что тебя могут изувечить без всякой пользы для правого дела… Дать убить себя из-за Одилона Барро и компании — было бы слишком глупо…» Когда началась суматоха, она удивилась, что Морис не вернулся в Ноан, как она ему советовала. Делакруа написал, что Морис находится в необыкновенном возбуждении: «Что касается Мориса, то он сияет: он только что ушел отсюда, он похож на пьяного; я не думал, что он способен на такое возбуждение». В тревоге она поехала за сыном.
По приезде в Париж у нее создалось впечатление, что наступил великий день и что свершилась победа не просто республики, но республики социальной. У власти были ее друзья, и она отправилась к маленькому Луи Блану в его Люксембургский дворец. Мраморные галереи были усеяны длинными вереницами пролетариев. Луи Блан сиял: «Нужно, чтобы сила народа, — сказал он ей, — показала себя внешне спокойной; спокойствие — это величие силы». Разговаривая с Ламартином, она смотрела на проходящее шествие из окна дома Гизо:
Жорж Санд — Огюстине Бро: Это было красиво, просто трогательно; от церкви Мадлен до Июльской колонны собралось 400 тысяч человек; ни одного жандарма, ни одного полицейского, а между тем такой порядок, такая благопристойность, сосредоточенность, взаимная вежливость, что никому не наступили на ногу, никому не измяли шляпы. Это было удивительно. Народ Парижа — первый народ мира!..
Республика была установлена, и теперь от нее никто бы не отступился, и для защиты ее умерли бы на баррикадах. Правительство, составленное из честных людей, не было, может быть, на высоте задачи, для которой нужен был бы «гений Наполеона или сердце Иисуса». |