Баатар сидел к ним лицом. При утреннем свете Шубин заметил, что волосы у него не иссиня-черные, как почти у всех монголов, а темно-русые. В разговоре он с умным видом морщил лоб, при этом левая бровь ползла вверх отдельно от правой. Наверняка за ним водилось умение двигать ушами и шевелить шляпу у себя на голове.
– Черно-рус, лицо продолговато, одна бровь выше другой, нижняя губа поотвисла чуть-чуть, – процитировала жена. – Если бы не разрез глаз, типаж тот же.
Шубин знал, кого она имеет в виду, но сам подумал совсем о другом человеке. Жена никогда его не видела.
Баатар почувствовал, что говорят о нем, приятельски помахал им рукой, дождался ответного приветствия и, понизив голос почти до шепота, продолжил беседу. Вероятно, он выдавал Шубина за бизнесмена из России, который имеет с ним дело как с человеком надежным, не жуликом, в отличие от большинства монголов. Такое знакомство могло обеспечить ему дополнительный кредит у корейцев.
Это вернуло Шубина к мысли о том человеке. Его лицо всплыло в памяти так ясно, будто виделись вчера, а не одиннадцать лет назад.
Был 1993 год, март. Мраморный пол подземного перехода покрывала разъедающая ботинки талая слякоть, вдоль стен плотными шеренгами стояли лотошники. Нищие были вытеснены на фланги, лишь безногая девушка с ангельским лицом и червонно-золотой шпалерой советских значков на груди занимала свое законное место у поворота к дверям метро, откуда до нее докатывались волны теплого воздуха. Она сидела на старинной инвалидной тележке с подшипниками вместо колес, крест-накрест пристегнутая к ней двумя ремнями поверх непромокаемых штанов из черного кожзаменителя. Шубин проходил здесь почти каждый день и знал, что эта нищенка опекает музыкантов, из любви к искусству жертвуя им часть того милосердия, которое причиталось ей самой. Подопечные менялись, когда меценатше приедался их репертуар.
Сейчас рядом с ней мальчик лет десяти играл на скрипке-половинке «Мелодию» Глюка, так странно преображенную акустикой этой каменной трубы, что Шубин не сразу ее узнал. Беспокойная мама, нависая над скрипачом, поправляла на пюпитре ноты. Это, видимо, требовалось не ему, а ей, чтобы не чувствовать себя лишней. Перед ними лежал раскрытый скрипичный футляр, похожий на узкокрылую безголовую бабочку. На синем бархате подкладки врассыпную серебрилась мелочь. Ее было немного, и желто-белая сторублевая монета упала туда беззвучно. Совершенством чеканки она искупала свою убывающую с каждым днем ценность.
Ее бросил молодой мужчина в застиранных джинсах и куртке под замшу. Шубин где-то видел его раньше, но не помнил, где и когда и точно ли его, а не кого-то похожего. Теперь на многих лицах появилась печать времени, скрывшая под собой все то, чем они различались прежде.
Взамен сторублевки мужчина выудил из футляра монетку помельче.
– Позвонить. Не возражаете?
Мама не ответила, мальчик продолжал играть с профессиональной отрешенностью уличного музыканта. Пустым взглядом, манерой держаться он напоминал слепца. Казалось, в нем ожила память о том, что человек, смычком зарабатывающий себе на хлеб, должен быть незрячим, и он бессознательно подчинялся этому древнему закону. Таких законов теперь было много. Они выплыли из тьмы столетий и опять вступили в силу с началом эры реформ.
Мужчина тоже взглянул на Шубина. Левая бровь у него поползла вверх.
– Не узнаешь? Я – Жохов, – улыбнулся он, и Шубин сразу вспомнил, где они встречались.
Это было в другой жизни. В гостях у общего приятеля случайно обнаружилось, что оба бывали в Монголии. Жохов работал там не то геологом, не то горным инженером. Слова «буддизм» и «вольфрам» на равных фигурировали в его рассказах, один из которых почему-то засел в памяти. Как-то раз он ночевал в юрте, и рано утром, когда все еще спали, а ему срочно требовалось отлить, страшно было выйти на воздух из-за бродивших вокруг юрты жутковатых монгольских собак. |