Изменить размер шрифта - +
Конде сидел рядом с Тощим и обводил взглядом зелено-коричневое поле, переполненные трибуны, игроков двух команд в бело-голубой и черно-красной форме. Он вспомнил, как Андрес когда-то хотел посвятить свою судьбу этим символическим пространствам, в которых перемещение одного небольшого мяча было сравнимо с течением самой жизни, непредсказуемым, но необходимым для продолжения игры. Ему всегда нравилось необъятное одиночество центрального аутфилда, азартное чувство ответственности за то, чтобы ощутить в своей перчатке твердость шара, радостное удивление перед собственной способностью инстинктивно бросаться именно в ту сторону и как раз в то мгновение, куда и когда отскакивал от биты белый мяч, едва начав свой капризный полет. Все эти запахи, цвета, ощущения и умения означали для Конде историческую принадлежность к месту и времени, которую можно легко воссоздать: для этого достаточно видеть и вдыхать с наслаждением неповторимый воздух, насквозь пропитавший его жизненный опыт, его мировосприятие, и не менее близкий ему, чем арены петушиных боев. Земля, пот, слюна, кожа, дерево, сладкий зеленый запах растоптанной травы и вкус крови во рту представляли для него ощущения, пережитые и прочно усвоенные памятью и органами чувств. Конде облегченно вздохнул: хоть что-то принадлежало ему, грубоватое и любимое.

 

— Подумать только, что я мог бы сейчас находиться там, а? — сказал Андрес, чьей игре не раз аплодировали три его друга на стадионах Гаваны. Было время, он считался лучшим игроком школы, и участие в игре на этом огромном поле превратилось для Андреса из недосягаемого удела избранных в реальную мечту, пока однажды он не убедился, что его возможности не позволяют достичь поставленной цели.

— Давненько я сюда не захаживал, — заметил Тощий и потер ладонями подлокотники своей инвалидной коляски.

— Андрес, — сказал Кролик, — если бы ты заново родился, кем бы стал?

Андрес улыбнулся. Когда он смеялся, его лицо бороздили преждевременные морщины.

— Думаю, что пелотеро.

— А ты, Карлос?

Тощий посмотрел на Кролика, потом на Конде.

— Не знаю. Ты-то — понятно, историком, а я — не знаю… Музыкантом, наверное, только где-нибудь в кабаре, где исполняют мамбо и все такое.

— А ты, Конде, стал бы опять полицейским?

Конде обвел взглядом трех своих друзей. В этот вечер они были счастливы, как все тридцать тысяч расположившихся на трибунах болельщиков, засвистевших при появлении на поле арбитров.

— Я бы не стал ни полицейским, ни пелотеро, ни историком, ни писателем, а подался бы в бейсбольные судьи, — сказал Конде и вдруг вскочил на ноги и заорал благим матом в сторону поля: — Судью на мыло!

 

Лунное сияние преломлялось через оконные стекла и рисовало на постели причудливые формы, которые неестественно преображались, если смотреть на них под другим углом. То были фигуры одиночества. Подушка походила на свернувшуюся клубком и ставшую почти круглой собаку с разрезанной шеей. Сползшая на пол простыня напоминала фату, сброшенную рукой несчастной невесты. Конде включил свет, и колдовство исчезло: простыня потеряла свой трагический смысл, подушка снова стала обычной, пошлой, безутешной подушкой. В аквариуме бойцовская рыба Руфино очнулась от ночного оцепенения и шевельнула голубыми плавниками, будто расправляя крылья перед полетом; только лететь ей было некуда, разве что по нескончаемому кругу вдоль стеклянных стенок его тюрьмы.

— Руфино, я обязательно добуду тебе подружку, только ты должен любить ее, как я, — сказал ему Конде и постучал ногтем по прозрачному стеклу; рыба немедленно приняла воинственную позу.

Конде вернулся на кухню и посмотрел на кофеварку — кофе еще не был готов. Опершись ладонями на столик, стал смотреть в окно на ясную ночь с полной луной, спокойной и сонной после многих дней жестокого ненастья.

Быстрый переход