Эти аллеи почти всегда пустынны, мелкий и мягкий гравий пружинит так, словно под ним слой поролона. Таким мне представляется рай. Но это не рай. Я уверен.
Спустившись по каменной лесенке, я возвращаюсь на площадку у входа, где все сверкает новой бронзой и дороими породами мрамора — очень солидного и хорошо отшлифованного чинерино, светлого и темного мондрагоне, камня -Бильени, черного бельгийского, базальта. (Я знаю не меньше сортов мрамора, чем Бальдассерони, а может, еще и больше.) Это место — просто находка для коллекционера (я, как всегда, имею в виду Бальдассерони). Мрамор и бронза сверкают на солнце, и я брожу среди мрамора и бронзы, но черная туча вот-вот нависнет надо мной, закроет от меня солнце.
Я помню, как сказал комиссару, что бросил что-то в Тибр. Чиленти бросила в Тибр дохлого Рафаэля, но я же не Чиленти, хотя путаница тут получается изрядная. Я мог бы (но сразу же отказался от этой идеи) провернуть останки через мясорубку и потом раскидать их из окошка своей машины или бросить весь сверток на главной свалке в районе Тибуртины, куда свозят мусор со всей столицы. Или растворить все в каустической соде, как пишут в газетах. Каустик разъедает и растворяет что угодно, может, даже души умерших. Был момент, когда я хотел отнести сверток в комиссариат полиции, положить его на стол комиссара и скачать: вот, синьор комиссар. А потом посмотреть на выражение его лица. Но почему-то я здесь, хожу со свертком подмышкой вдоль монументальных портиков под суровыми взглядами синьоров и строгими — матрон.
Я лениво плетусь прочь от площадки перед входом и направляюсь по аллее к новым участкам, прислушиваясь к споим шагам на свежем асфальте, еще шершавом от мелкого гравия, которым его посыпали. Какое буйство мрамора, зеленых газонов (сколько же здесь цветов весной!), позолоченного стекла и бронзы, красного и черного гранита, фарфора, смальты, искусственного опала. Двое мужчин в полотняных форменных фуражках молча копают могилу, чуть в стороне мраморщик электрофрезой подравнивает плиты твердого боттичино и словно бы стыдится шума, производимого его машиной, и хочет попросить у меня прощения.
Я возвращаюсь назад по аллее, спускаюсь по отлогой порожке на южную сторону и вступаю в светлый и опрятный квартал, чем-то напоминающий некоторые кварталы Лозанны. В Лозанне я никогда не был, но именно такой я ее себе представляю. Указатель извещает, что я вступаю на территорию Пинчетто Нуово. Значит, вот это — Пинчетто Нуово, говорю я себе. Прекрасно. Я опускаюсь на какую-то ступеньку, кладу свой сверток на мраморную плиту и закуриваю сигарету. Нельзя позволять собакам свободно бегать в таком месте, говорю я себе. Вон здоровенная немецкая овчарка носится по аллеям, неуверенно обнюхивая деревья. Она подбегает, чтобы понюхать мой сверток, и я начинаю махать руками и кричать, чтобы отпугнуть ее.
Поднявшись, я снова принимаюсь ходить, но ноги ужасно ломит, а голова пылает, как рейхстаг тогда, при Гитлере. Издалека до меня доносится голос Мириам (я не хотел здесь называть ее имя), она снова зовет меня, но я не отвечаю. Я занят, я сейчас занимаюсь тобой, мог бы я ей сказать, но ничего не говорю. Слышатся чьи-то голоса и музыка вдалеке. Да что тут происходит? Можно было бы оставить сверток за кустом, перебросить его через ограду, положить под каким-нибудь кипарисом. А потом? То, что я сейчас делаю, не похоже ни на что из того, что я делал уже раньше. Но я же ничего не делаю, говорю я себе, просто прогуливаюсь, хожу туда-сюда, и все. Разве это называется что-то делать? Так что же все-таки происходит?
Я плетусь в другую сторону, к верхней части кладбища, к трем Уступам — первому, второму и третьему. Небо все темнеет, черная туча остановилась как раз между мной и солнцем, уже приближается ее холодная тень. Какой это закат, если солнце меркнет, вместо того чтобы медленно заходить. Я спускаюсь по Уступу первому, потом по второму, пересекаю террасу, занятую маленькими геометрически правильными клетками оград. |