— Кто это писал? — спросил Краснов, подавив первую вспышку радости.
— Храмов Евгений Петрович.
У Краснова опять побежали мурашки по затылку: «Храмов Е. П., подписчик», — вспомнил он запись в своей рабочей тетради. Но он опять постарался не выдать волнения.
— А можно поговорить с профессором Тереховым?
— Сейчас позовем.
Нагаев позвонил по телефону, и минут через пять в комнату вошел высокий полный человек с густыми седыми волосами, румяный. Через толстые стекла очков усмешливо смотрели серые глаза. Он был далеко не молод, но назвать его стариком у Краснова язык бы не повернулся.
Нагаев представил их друг другу. Сели. Краснов понимал, что всякие вводные разговоры — о погоде, о самочувствии— с профессором были бы излишни, и он прямо спросил:
— Кого вы подозреваете? Кто писал это письмо?
Профессор снял очки, но от этого не сделался беспомощным, как обычно принято ожидать.
— Простите, молодой человек, у меня нет никаких оснований подозревать. — Профессор сделал паузу, легкой улыбкой как бы приглашая собеседника оценить эту мимолетную шутку. — Я не подозреваю, я определенно знаю, хотя автор не затруднил себя собственной подписью. Это мой коллега, к сожалению. Евгений Петрович Храмов. Поверьте, я не питаю к нему ненависти, но, знаете ли, он странный человек. Уж не первый раз шлет мне такие милые послания. Получать их не очень-то приятно, не правда ли?
— Почему вы так уверены, что это именно он? — В Краснове заговорил следователь, которому нужны доказательства и полная ясность.
Профессор взглянул на него вроде бы даже соболезнующе.
— Видите ли, в этих… гм… стихах, непосвященному не совсем понятных, изложен довольно невразумительным эзоповым языком один из аспектов нашего с ним спора, чисто научного. Как показали факты, прав был я, а не он. Но Евгений Петрович, насколько я могу судить, крайне самолюбив и эгоцентричен. Он не любит признавать свои ошибки. — Профессор опять улыбнулся. — Впрочем, многие ли из нас с удовольствием признаются в собственных заблуждениях?
Краснов прочел стихи, пощелкал по открытке ногтем.
— Он очень ловко облек в стихотворную форму научный спор. Постороннему ничего не понять, не доказать.
Профессор словно прочел его мысли.
— Однажды, незадолго до того, как почтальон принес сей листок, коллега Храмов излил на меня в институте все эти сарказмы, только, разумеется, в прозе. Несолидно было бы в его возрасте изъясняться в разговоре стихами, но что он грешит версификацией — об этом в институте известно. Он наш Ювенал… Не правда ли, Михаил Михайлович?
— Грешит стишками, грешит, — подтвердил Нагаев.
— Что же это он так… так прозрачно? — скорее самому себе задал вопрос Краснов. — Опрометчиво для умного человека.
— Видите ли, насколько позволяет мне судить мой скромный опыт, когда кто-то считает себя умнее других людей, он, как правило, поступает опрометчиво. Уже тем самым, так сказать. — Профессор не упускал случая пошутить.
Краснов встал. Надев очки, встал и Терехов.
— Спасибо, профессор, за исчерпывающие объяснения.
— Не за что. Если эта открытка представляет какой-то интерес, я считаю, вам повезло, ибо я хотел ее порвать, как и прежние, но сразу этого не сделал. Потом она куда-то затерялась, а теперь вот нашлась.
— О нашем разговоре лучше будет никому не рассказывать.
— Я понимаю.
— Извините, что прошу об этом.
— Ничего, ничего. Это меня не обижает, не тревожьтесь. |