Изменить размер шрифта - +
Он растопырил руки, обнимая чужую землю. Он целовался с землей. Он целовался с землей Питера, как с ней.

Прощался?!

Тонкая целилась в рыла, в морды, в ряшки. В хари.

Нет. В лица, в живые лица людей целилась она.

И в нее тоже — целились.

И одна из харь, одна из небритых рях, из зверьих морд выдавила, как краску из тюбика, тупо, глухо, жадно рыча:

— Ну что, ухлопаем ее?

Ледяной пот потек по спине Тонкой. Она чувствовала всем телом угольный жар, исходящий от лежащего ничком на тротуаре Беса.

Тело. Тело Беса. Оськино худое, угластое тело. Оська, родной, ты только не уходи! Ты подожди. Я сейчас. Я сейчас…

Лежащий на тротуаре, Бес был похож, в черной «косухе», на черную кочергу — так нелепо заломились его руки, так железно согнулась спина.

Дуло медленно ощупало одно рыло. Затем — другое. Третье.

Тонкая рука, держащая пистолет, наливалась чугуном, а пистолет внезапно стал невесомым, ненастоящим. Будто прозрачным. Призрачным.

«Жар. Я чувствую жар. Значит, ты теплый. Ты живой. Ты…»

Лица, лица, лица. Запоминай их. Ты напишешь их портреты.

Ты напишешь портреты их всех, потому что ты их всех — запомнила.

Ты, потом, если тебя не убьют, напишешь портрет своего времени — в полный рост.

«Меня тоже сейчас убьют. Бес! А как же наш ребенок! Я же не рожу тебе! Я не рожу тебе! Ребеночка… сыночка… Дура я, зачем аборт сделала…»

— Не стреляй, девочка, — нежно, будто пел колыбельную, вымолвила другая харя. — Не стреляй. Мы ошиблись. Вы не те. Вы другие. Нам неправду сказали. Нам… Тише… тише… не стреляй… не стреляй!.. не-стре-ляй… не-стре…

 

ЛАТИНСКИЙ КВАРТАЛ

 

Посуда летела из стеклянных дверей кафе.

Посуда летела и со звоном, почти колокольным, разбивалась о мостовую, бац! бац! — ого, дорогой фарфор-то бьют! А может, это дешевый фаянс? Все равно жалко! Летели тарелки и чашки, вот полетела и тяжко, брызнув льдинками острых осколков, вдребезги разлетелась супница; летели салатницы, соусницы, молочники. А вот полетел и хрусталь! И богемское стекло! Рюмки! Бокалы! Господи, какие красивые бокалы, как жалко-то! Бац! Дрызнь! Бац!

Мара беспомощно оглянулась на Илью.

— Надо вызвать полицию… скажи ему…

Она повернулась к высокому человеку в строгом черном смокинге, стоявшему рядом и весело наблюдавшим, как безжалостно бьют хорошую посуду.

— Пьер!.. — задушенно, будто в платок, вскрикнула она. — Полис!.. Полис, как это у вас там… тэлэфон, полис, силь ву плэ…

Тот, кого назвали Пьером, небрежно поправил лацкан смокинга. Судя по всему, он веселился от души. Боже, он даже хохотал! Беззвучно и белозубо, и ледяной, метельной подковкой блестели в ночи его ровные, может, и искусственные, фарфоровые, подумала Мара, зубы. Нет, не вставные, полно, он же такой бравый молодчик.

«И бравым молодчикам в драке зубы выбивают. Всякое бывает».

А хозяин кафе, стоя на пороге, все швырял и швырял на мостовую тарелки и рюмки, размахиваясь от души, разбивая тонкое цветное стекло и снеговой чистоты фарфор с хаком, с удалью, нагло, сладострастно. И при этом вопил как резаный:

— Медам! Месье! Медам! Месье!

Сзади него, за его спиной, стояла с подносом целенькой посуды разбитная девочка с черной, по брови, густой как щетка челкой, а другая, с другим подносом, еле успевала подтаскивать еще и еще.

— Медам!.. Месье!..

Мара охрабрела и дернула за рукав веселого Пьера. Дерг вышел смешной и робкий.

— Шер Пьер, — покривила она лоб и губы сразу, — ну силь ву плэ… Полис… Катастроф!.

Быстрый переход