Изменить размер шрифта - +
С «золоторотцами», среди которых выбирали они любезных, женщины виделись в «роте» как гостьи, или у «Оленя», или просто на улице. Но жить сообща Казанский запрещал, видя по опыту, что прочной семьи у этих людей быть не может и пьянство и разгул в «роте» с бабами ведет к опасным столкновениям и к злу.

Вот почему удивился Марк, увидев здесь в такой неурочный час женщин. Особенно бросилось ему в глаза присутствие Варьки, исключительного продукта серой семьи.

Варька-«золоторотка» происходила, как и многие между ссыльными женщинами, «из благородных девиц». И тем ужаснее было ее падение, тем страшнее. Грязная, циничная, жадная до разврата, до пьянства, она по странной игре судьбы была как-то своеобразно красива при том. В ее вспухшем от водки лице, в пепельных густых волосах, в маслянистых глазах и толстых губах было что-то увлекающее этих серых людей, погрязших в пороке.

В этом обаянии Варьки и таилась драма, с которой враждовал Казанский. Варьку искали все. Из-за нее дрались, пили и чуть ли не убивали. И пресечь это зло, искоренить его до конца было трудно. Почти невозможно, пока живет, дышит и пьянствует Варька.

Теперь, в этот поздний вечерний час Варька прибежала в «роту» не зря… С нею прибежали другие женщины и смешались с серой толпой, рваные, похожие на фурий.

Марк хотел уже спросить, что это значит и о чем галдит «рота» и чего хочет, как неожиданно взор его упал на единичную фигуру человека, отделенного некоторым расстоянием от толпы.

Это был Казанский.

Он говорил что-то, но голос его терялся в том гуле вскрикиваний и возгласов, которые рождала эта глухо волнующаяся толпа. Среди мужских голосов хрипло и пискливо звенели женские. И все сопровождалось бранью, грубой, циничной, беспощадной и дрянной.

Казанский начал было говорить что-то и смолк, не имея возможности перекричать эту беснующуюся, оголтелую толпу.

Едва он смолк, как из нее неожиданно вынырнул Извозчик и, обернувшись лицом к толпе и спиной к Казанскому, заорал, перекрикивая всех своим хриплым басом:

— Надул! Верно говорю, надул! Сам знаю. Хошь в момент под присягу! К Евангелию, Кресту! Он, дьявол, исправнику нас продал! Ей-ей! Он сыщик. Исправник на том и пригнал его. Вытребовал, значит! Что здесь, в «роте» все ему известно. Он вот Калмыка запорол. А за что! Все исправник. Велено ему Каину, видно, робя, «Пуговишнику» окаянному, чтобы не дошло до Питера худых дел тех, что в «роте» у нас. Вот он и поставил ево, Казанского. Что доглядчик был и переносил ему все. Не самовар тут, а «Пуговишник». Самовар что? Тьфу, самовар, — и энергично сплюнув, он присовокупил циничную фразу, от которой заржала толпа.

— Верно! — послышался заикающийся голос Калмыка, — пороли меня! А за что пороли: самовар-то! Велика важность — самовар. Кто из нас не «облюбует», коли плохо что! Не монастырь тут, а «рота». Тоже полиция — «Пуговишник» какой! Фараон треклятый! Сволочь!

— И бабы опять же! — снова загудел Извозчик, оборачиваясь уже прямо лицом к Казанскому, — что тебе, жалко, что ли? Зачем отделил? Бабы наши! Бабы без нас не хотят. Верно, бабы?

Бабы запищали что-то. Варька-«золоторотка», вытиснутая вперед, подскочила к Казанскому и бессмысленно завизжала, точно ее режут.

— Что ж это, робя! — послышался снова голос Михайлы Ивановича, — доколи допустимо? Покуда сам «Пуговишник» не нагрянет да учить нас не будет? Говорю, проданы мы, как сукины дети, как бараны!

— Проданы. Проданы. Сами знаем. Тут одно нам говорит, а там, у «Пуговишника» свое тянет. Известно, в холуях при нем и застрельщиком! Каин! Мразь, — послышались громкие возгласы в толпе.

Быстрый переход