– Да когда это было-то, Акинфий Назарыч?
– Не упомню, не то сегодня, не то вчера… Горюшко лютое, беда моя смертная пришла, Устинья Марковна. Разделились мы верами, а во мне душа полымем горит… Погляжу кругом, а все красное. Ах, тоска смертная… Фенюшка, родная, что ты сделала над своей головой?.. Лучше бы ты померла…
Заголосили бабы от привезенной Тарасом новости, как не голосят над покойниками, а Кожин уронил голову на стол, как зарезанный.
– Ну, пошли!.. – удивлялся Мыльников. – Да я сам пойду к Карачунскому и два раза его выворочу наоборот… Приведу сюда Феню, вот вам и весь сказ!.. Перестань, Акинфий Назарыч… От живой жены о чужих бабах не горюют…
– Отстань… убью!.. – шептал Кожин, глядя на него дикими глазами.
– А что Родион-то Потапыч скажет, когда узнает? – повторяла Устинья Марковна. – Лучше уж Фене оставаться было в Тайболе: хоть не настоящая, а все же как будто и жена. А теперь на улицу глаза нельзя будет показать… У всех на виду наше-то горе!
II
Мыльников, действительно, отправился от Зыковых прямо к Карачунскому. Его подвез до господского дома Кожин, который остался у ворот дожидаться, чем кончится все дело.
– Ты меня тут подожди, – уговаривался Мыльников. – Я и Феню к тебе приведу… Мне только одно слово ей сказать. Как из ружья выстрелю…
Карачунский был дома. В передней Мыльникова встретил лакей Ганька и, по своему холуйскому обычаю, хотел сейчас же заворотить гостя.
– Мне Федосью Родивоновну повидать, своячину… – упирался Мыльников в дверях. – Одно словечко молвить…
– Ступай, ступай! – напирал Ганька. – Я вот покажу тебе словечко… Не велено пущать.
Такое поведение лакея Ганьки возмутило Мыльникова, и он без лишних слов вступил с холуйским отродьем в рукопашную. На крик Ганьки в дверях гостиной мелькнуло испуганное лицо Фени, а потом показался сам Карачунский.
– Ваше благородие, Степан Романыч… – взмолился Мыльников, изнемогавший в борьбе с Ганькой. – Одно словечушко молвить.
– Ну, говори… – коротко ответил Карачунский, узнавший Мыльникова. – Что тебе нужно, Тарас?
– Прикажите Ганьке уйти… Имею до тебя, Степан Романыч, особенное дельце.
Ганька был удален, и Мыльников, оправив потерпевший в схватке костюм, проговорил удушливым шепотом:
– Кожин меня за воротами ждет, Степан Романыч… Очертел он окончательно и дурак дураком. Я с ним теперь отваживаюсь вторые сутки… А Фене я сродственник: моя-то жена родная ейная сестра, значит, Татьяна. Ну, значит, я и пришел объявиться, потому как дело это особенное. Дома ревут у Фени, Кожин грозится зарезать тебя, а я с емя со всеми отваживаюсь… Вот какое дельце, Степан Романыч. Силушки моей не стало…
– Я Кожина не боюсь, – спокойно ответил Карачунский. – И даже готов объясниться с ним.
– Что ты, Степан Романыч: очертел человек, а ты разговаривать с ним. Мне впору с ним отваживаться… Ежели бы ты, Степан Романыч, отвел мне деляночку на Ульяновом кряже, – прибавил он совершенно другим тоном, – уж так и быть, постарался бы для тебя… Гора-то велика, что тебе стоит махонькую деляночку отвести мне?
Этот шантаж возмутил Карачунского, и он сморщился.
– Нет, не могу… – решил Карачунский после короткой паузы. – Отвести тебе деляночку, – и другим тоже надо отводить.
– Ах, андел ты мой, да ведь то другие, а я не чужой человек, – с нахальством объяснял Мыльников. |