Изменить размер шрифта - +
Никого из нас он здесь не оставит, — ласково добавил он. — Эх, проклятущие жабы, на одну я, как есть, сейчас наступил!

На дворе, заросшем лебедой и дурманом, весело квакали и кувыркались лягушки, вылезшие из-под дырявого, сырого фундамента погреться на солнышке.

— Куда бы дитя положить? — еще раз спросил господин Биллеги и, не получив ответа, осторожно опустил лукошко под навес.

Священник, потрясенный, с помертвевшей душой, стоял, неподвижно уставившись в землю. Ощущение у него было такое, будто земля, дома, плетни, Мате Биллеги и даже лукошко с ребенком уносятся куда-то вдаль, а он все стоит и стоит, не в силах ни двинуться, ни шевельнуться.

 

 

Где-то далеко-далеко зашумел сосновый бор Укрицы, и вдруг почудился ему сквозь шум лесов какой-то дивный голос, от которого сжалось его сердце — голос этот напомнил ему голос матери… Юноша вздрогнул, прислушался, стараясь различить, распознать его, но когда ему это почти удалось, странный, непонятный гул поглотил все звуки. Но тише, тише! И вот уже явственно воззвал к нему из леса голос матери: «Расти сестрицу, Янко, Янко!»

Пока отец Янош ловил потусторонние голоса, хозяин Мате Биллеги вконец рассердился на него за молчание — уж чем-чем, а монашеским грошом мог бы уважить человека. (Монашеским грошом называют в тех краях «спасибо».)

— Что ж, так тому и быть, — проговорил с досадой почтенный галапчанин и щелкнул кнутом. — Благослови вас бог, ваше преподобие! Но-о, Шармань, но-о!

Отец Янош, охваченный глубоким горем, не отозвался. Он не замечал ничего вокруг; лошади тронулись, рядом с ними зашагал Мате Биллеги — дорога поднималась в гору — и тихо, сердито ворчал: ничего, мол, в том особенного, ежели из цыпленка павлин вырастет и не вспомнит потом, что был когда-то цыпленком. Взойдя на пригорок, он еще раз оглянулся и, увидев по-прежнему неподвижного юношу, крикнул, словно удостоверяя в том, что выполнил долг:

— Я передал вам то, что должен был передать!

Священник от этого крика очнулся, вздрогнул. Душа его возвратилась из печальных скитаний. А странствовала она далеко-далеко, рядом с той, кого уже не было в живых. Да, первым долгом сын навестил мать: он припомнил дни, проведенные вместе с нею; потом мысленно перебрал и те дни, когда сам жил вдали от нее. Он как бы стоял на коленях у постели умирающей молился и представлял, что она думала и что должна была сказать в последнюю минуту, он как бы принял ее последний вздох, подхваченный ветром и только что переданный ему лесом: «Расти сестрицу, Янко!»

Для того чтобы узнать последнюю волю, последнее желание умирающих родителей, сыну необязательно быть рядом с ними. И писать ему о том необязательно, и не беда, если ничего не сообщат провода, — есть для этой цели другие силы, более могущественные. Первым побуждением Яноша, когда он пришел в себя, было бежать за господином Биллеги, остановить его, попросить рассказать о матери все, что тот знает: как жила два последних года как умерла, как хоронили, — все, все; но галапский воз был уже далеко, а взгляд юноши в это мгновенье упал на лукошко и оно целиком приковало его внимание.

В лукошке спала его маленькая сестренка. Молодой священник еще никогда в жизни не видел ее. Дома он был в последний раз, когда хоронили отца, — тогда мать прислала за ним подводу (А вот теперь никто, никто не известил его!..). Маленькой Веронки в ту пору еще не было. О ее существовании он узнал лишь из писем матери, а письма эти были немногословны и полны смущения.

Янош подошел к лукошку и посмотрел на полненькое, милое личико «Как она похожа на маму!» — подумал он и так долго пристально вглядывался в ее личико, что оно стало расти, изменяться и вдруг пред затуманившимся взором Яноша черта за чертой всплыло лицо матери. Боже мой, боже мой! Ведь это же чудо, настоящее чудо!.

Быстрый переход