Ни одно внешнее препятствие никогда не вынуждало нас действовать наперекор себе, мы хотели познавать и выражать себя и неотступно следовали по этому пути. Наше существование полностью соответствовало нашим желаниям, нам казалось, мы сами выбрали его и полагали, что так будет всегда. Удача, которая выпала на нашу долю, затмевала враждебность мира. С другой стороны, внутренне мы не чувствовали никаких обязательств. У меня сохранились хорошие отношения с родителями, но они утратили всякое влияние на меня; Сартр никогда не знал своего отца, а мать и другие родственники не были для него авторитетом. В каком-то смысле оба мы оказались без семьи и возвели это положение в принцип. К этому нас склонял унаследованный от Алена картезианский рационализм, который мы восприняли именно потому, что он нам подходил. Ни моральные обязательства, ни чувство уважения или привязанности не могли удержать нас от принятых решений, продиктованных разумом или нашими желаниями; мы не находили в себе ничего непонятного или неопределенного: мы думали, что являемся воплощением ясного сознания и ясной воли. Это убеждение подкреплялось той страстью, с которой мы делали ставку на будущее; мы не ограничивали себя служением какой-то определенной цели, потому что настоящее и прошлое пребывали в непрестанной борьбе. Без колебаний оспаривали мы все, даже собственные утверждения, всякий раз, когда того требовали обстоятельства; мы критиковали и осуждали себя с легким сердцем, ибо любое изменение казалось нам прогрессом. Собственное невежество заслоняло от нас большую часть проблем, которые должны были бы встревожить нас, мы довольствовались пересмотрами своих взглядов и считали себя бесстрашными.
Мы шли своим путем без ограничений, без помех, без принуждения, без страха; но как было не натолкнуться на некую преграду? Ведь в карманах у нас было не густо; мои заработки были скудными, Сартр проживал небольшое наследство, которое досталось ему от бабушки с отцовской стороны, а магазины ломились от недоступных вещей, и шикарные места были для нас закрыты. Этим запретам мы противопоставляли безразличие и даже презрение.
Мы не были аскетами, конечно, нет; но теперь, как и прежде — и Сартр был в этом похож на меня, — реальное значение для меня имели лишь доступные вещи, а главное, те, какими я располагала; я с таким наслаждением отдавалась своим желаниям, своим удовольствиям, что у меня просто не оставалось сил, чтобы растрачивать их на пустые мечты. Зачем нам было сожалеть о невозможности прокатиться на автомобиле, если, прогуливаясь пешком вдоль канала Сен-Мартен и по набережной Берси, мы делали столько открытий? Когда в моей комнате мы ели хлеб с гусиной печенкой или ужинали в дешевом ресторане «Демори», где Сартру так нравился густой запах пива и кислой капусты, мы вовсе не чувствовали себя обделенными. По вечерам в «Фальстафе» или в «Коллеж Инн» мы пили без разбора мартини, «бронкс», «сайдкар», баккарди; я пристрастилась к коктейлям с медом в «Викингах» и фирменным коктейлям с абрикосом в «Бек де Газ» на бульваре Монпарнас: что еще могли бы нам предложить в баре отеля «Ритц»? У нас случались свои праздники. Как-то вечером в «Викингах» я ела курицу с голубикой, тем временем оркестр играл на эстраде модную мелодию «Pagan Love Song». Я знала, что это пиршество не вызвало бы у меня восторга, если бы не было необычным. Сама скромность наших ресурсов способствовала моему счастью.
В дорогих вещах ищут сиюминутной радости, они служат опосредованной связью с другими; престижем их наделяет престиж третьих лиц. В силу нашего пуританского воспитания и твердости нашей интеллектуальной позиции завсегдатаи роскошных отелей, мужчины с дорогими машинами, женщины в норковых шубах, сильные мира сего, миллионеры не вызывали у нас почтения, как и прочие прихлебатели режима, который мы осуждали, мы считали их плесенью земли. По отношению к ним я испытывала насмешливую жалость; отгороженные от масс, закостеневшие в своей роскоши и снобизме, это они представлялись мне исключенными из общества, когда я проходила мимо неприступных дверей ресторанов «Фуке» или «Максим». |