Они дружески посмеивались между собой над тем, что я плохо разбираюсь в людях. Почему я не пыталась это исправить? С детских лет у меня сохранилось также пристрастие к молчанию, к тайне; сюрреализм произвел на меня неизгладимое впечатление, поскольку я обнаружила в нем нечто от сверхъестественного, чудесного; перед лицом Другого я поддавалась чарам, привлеченная, заинтригованная блеском внешней видимости, не задаваясь вопросом о том, что за ней скрывается. Конечно, я могла бы избавиться от такого эстетизма, и если продолжала упорствовать, то по глубинным причинам: существование Другого по-прежнему было для меня опасным, и у меня не хватало смелости встретиться с этой опасностью лицом к лицу. В восемнадцать лет я жестоко боролась против колдовства, угрожавшего обратить меня в чудовище: и сейчас я по-прежнему сохраняла настороженность в отношении этого. Что касается Сартра, то я все уладила, заявив ему: «Мы одно целое». Я расположила нас вместе в центре мира; вокруг нас вращались персонажи, смешные, гнусные или приятные, которые не могли меня видеть: единственным взглядом была я сама. И поэтому я, не стесняясь, пренебрегала общепринятым мнением: нередко Сартр смущался тем, что я совершенно не боялась мнения окружающих; он в ту пору в достаточной мере почитал его. Однажды мы поссорились, так как я хотела выпить стаканчик в роскошном отеле Гавра «Фраскати», откуда, должно быть, открывался великолепный вид на море; но у меня на чулке была огромная дырка, и он решительно отказался заходить в это заведение. В другой раз, в Париже, у нас не было ни единого су в кармане и никого вокруг, чтобы занять денег, я предложила Сартру обратиться к управляющему гостиницы «Блуа», где мы останавливались каждую неделю; он возразил: этот человек вызывал у него отвращение. Больше часа мы спорили, шагая по бульвару Монпарнас. «Раз он вам противен, — говорила я, — какое имеет значение, что он думает?» Сартр отвечал, что мысли, которые возникают на его счет, ему небезразличны.
Невозможно жить в заблуждении постоянно. Любой разговор предполагал некую взаимность между моим собеседником и мной. Из-за доверия, которое оказывал им Сартр, а также по причине их личного авторитета, замечания или ирония мадам Лемэр и Панье задевали меня. Случалось еще, что меня смущала самоуверенность Камиллы. Иногда Колетт Одри рассказывала о Симоне Вейль, и, хотя говорила она без особой симпатии, существование этой чужой женщины привлекало внимание. Она была преподавателем в Пюи; рассказывали, что жила она в гостинице ломовиков и в начале месяца выкладывала на стол все свое жалованье: каждый мог им воспользоваться. Она работала на путях вместе с железнодорожниками, чтобы получить возможность возглавить делегацию безработных и выдвинуть их требования: это вызвало неудовольствие мэра и родителей учеников, ее чуть не выгнали из университета. Ее ум, аскетизм, ее экстремизм и смелость вызывали у меня восхищение, и я не сомневалась, что если бы она меня знала, то ничего подобного ко мне не испытывала бы. Я не могла присоединить ее к моему миру и ощущала смутную опасность для себя. Однако мы жили на таком большом расстоянии друг от друга, что я не слишком терзалась. Изо дня в день я не изменяла своей осторожности, я избегала предположить, что другой, подобно мне, может быть субъектом, сознанием; я отказывалась влезать в его шкуру и потому охотно прибегала к иронии. Не раз эта предвзятая необдуманность заставляла меня проявлять жесткость, недоброжелательство, совершать ошибки.
Это не мешало мне до бесконечности обсуждать с Сартром и одних и других; напротив, они покорно претерпевали наше препарирование; его верховенство подтверждалось раз за разом. Я не отличалась особенной наблюдательностью, но в спорах, когда мы стремились понять людей, я выполняла свою задачу. Нам необходимо было объединить свои усилия, поскольку мы не обладали никаким методом объяснения. Мы не признавали классическую психологию, не верили в бихевиоризм, а психоанализу отводили очень ограниченное место. |