Она была не широка, метров шестьдесят-семьдесят, едва ли больше, и противоположный берег казался невзаправдошно близким, совсем рядом; казалось — и река не преграда, шагнешь и окажешься там. Кое-где у того противоположного берега виднелся небольшой козырек обрывчика, но в целом он был ощутимо ниже этого, положе и, должно быть, в сильное половодье заливался водой. Деревья там росли совсем другие, чем здесь: хилые, тонкие, с танцующими стволами.
Внизу на земле, поодаль от крыльца, с голым, блестящим от выступившего пота торсом, в брюках с висящим концом распущенного ремня, зажав в руках черные шары гантелей, делал зарядку Воробьев. Молодой, полно еще сил, душевной энергии, — никто, кроме него, во всей бригаде не занимался зарядкой. Так разве, помахать немного, разминаясь после сна, руками-ногами. И сам Кодзев тоже не занимался, хотя всем, кто приходил на прием как терапевт советовал. Советовать всегда легко. А делать — это вот нужно иметь воробьевскую нерастраченность, душевную крепость… А нет того — как осилишь себя? Когда все, что в тебе осталось, просто на жизнь выскребывается, до самого дна выскребывается — успевай только восстановить силы за ночь.
И что-то так дрянно было на душе от всех этих мыслей о Пикулеве, возбужденных присланным им чемоданом, что прорвалось вдруг, сказалось вслух то, что давно уже просилось сказать Воробьеву да всегда удерживал в себе, зная, что не нужно это говорить ему, бессмысленно.
— Слушай, — сказал он, спрыгивая с крыльца и подходя к Воробьеву, — не мое, конечно, дело… но ведь всем все равно видно, что у вас с Кошечкиной… ты будь, знаешь, осторожней.
Воробьев делал наклоны, остановился, отнял руки с гантелями от шеи и опустил их вниз.
— Это в каком смысле?
— Да в обыкновенном, каком. Может, тебе не видно, что она… а со стороны-то, знаешь…
— А не надо со стороны, — оборвал Воробьев. Он покраснел и не глядел на Кодзева, отводил от него глаза. — Много со стороны видно… И вообще, не твое дело, сам же сказал.
— А просто сердце за тебя болит. Чтобы ты себе жизнь не сломал.
— Пусть оно у тебя не болит.
Воробьев стрельнул на Кодзева глазами, с усилием подержал его взгляд мгновение, отвел глаза и снова заложил руки с гантелями за голову. Но нагибаться не нагибался. Ждал, видимо, чтобы Кодзев отошел.
Да, конечно, ворохнулось в Кодзеве со стыдом, не следовало говорить об этом. Никакого смысла. Никогда в таких делах не имеет смысла — со стороны. Никогда. Болван.
Но инерция уже несла, невозможно было остановиться так вот с ходу, и Кодзев сказал:
— Ты не лезь в бутылку, Леня. Ведь только добра тебе… Как «пусть не болит», когда мы тут в одном котле все, полное общежитие? Ладно, если б она тобой развлекалась только. А она ведь, похоже, женить тебя хочет. Что такое жена, понимаешь? Не ту возьмешь в жены — всю жизнь перекурочит, и разойдешься — не оправишься. Талант был — уйдет, добрый был — станешь злым… Жена — это ведь твоя часть, половина, говорят, даже, а если половина тебя…
Кодзев запнулся: Воробьев снова взглянул на него, кровь от лица у Воробьева отлила, а в глазах стояли слезы.
— Что ты понимаешь, — проговорил Воробьев, не отнимая теперь взгляда от Кодзева. — Ведь ты же не знаешь. И все вы не знаете. Она чудный человек. И несчастный. У нее так жизнь сложилась… Никто не позавидует. Может быть, и женюсь. Но только вы не мешайтесь.
Кодзева как пробило: а ну как и в самом деле правда? Все вместе, все на виду, а все равно — все со стороны о ней, кроме него. Видно со стороны, да, но что видно — то, что снаружи, а то, что внутри, разве увидишь? В стыд, что легонько плескался в нем, влилось тяжелое, покаянное чувство вины перед Воробьевым. |