Слухи эти не повторял только ленивый! Двадцатипятитысячная армия — крестьяне, яицкие казаки, калмыки, башкирцы и другие племена, — вооруженная копьями, пистолетами, офицерскими шашками, штыками на длинных палках и просто дубинами, за неимением другого оружия, неслась по степям, опустошая губернию за губернией, осаждая крепость за крепостью. Названия тех городов и крепостей, которые держались, даже если их жителям приходилось утолять голод вареными овчинами, как в Яицкой крепости или в Оренбурге, передавались из уст в уста, словно имена из Священного Писания.
Отец то и дело наезжал в Нижний, где губернатор Ступишин собирал дворян для совета, и возвращался раз от разу все мрачнее; но от детей самое страшное старались утаить. Однако чего не договаривали отец с матерью или Татьяна с Вайдою — эти старые цыгане весь дом держали в ежовых рукавицах! — о том Машенька с Алешей узнавали на кухне, в людской, в девичьей. А здесь, понятно, судачили только лишь о победах мятежников, смакуя подробности их жестокосердия к поверженным врагам. На всю жизнь запомнила Маша судьбу защитников Татищевской крепости, которую Пугачев захватил лишь после троекратно отбитого штурма, воспользовавшись пожаром. Офицеров, после жестоких пыток, кого перевешали, кому отрубили головы. С полковника Елагина, командующего гарнизоном крепости, человека тучного, содрали кожу; вырезав из него сало, злодеи мазали им свои раны. Жена Елагина была изрублена. В то время в крепости оказалась и дочь Елагиных. Мужа ее, коменданта Ниже-Озерной крепости, храброго секунд-майора Харлова, самозванец казнил незадолго до того. Вдова славилась удивительной красотою — и вся эта красота пошла в добычу злодею: более месяца он продержал у себя молодую женщину как наложницу, а семилетнего брата ее назначил своим камер-пажом. Низкие душонки, окружавшие Пугачева, во всяком, даже редчайшем, порыве доброты его видели измену; уступая их требованиям, самозванец приказал расстрелять несчастную красавицу и ее брата. После ружейного залпа, еще живые, они, истекая кровью, добрались друг до друга и, обнявшись, испустили дух…
…Иногда рассказчик умолкал, и тогда на кухне надолго воцарялась тишина. Печь еще не погасла, и отблески пламени высвечивали в лицах то, что должно было скрыть молчание: и отвращение к жестокосердию, и восхищение им же, и давно лелеемую жажду отмщения, и жадность при мысли о том, что Пугачев все захваченные крепости, города и деревни отдавал своим людям в полное разграбление… В глазах же иных девиц пылала даже зависть к участи прекрасной вдовы, сумевшей хоть на месяц, но увлечь самозваного царя. То, что она жизнью своей и всех, кого любила, оплатила эту позорную «честь», как бы и не имело значения: каждая из девок не сомневалась, что смогла бы всецело овладеть сердцем крестьянского царя. Ведь удалось же это дочери яицкого казака Устинье, с которой Пугачев повенчался от живой жены Софьи, да еще приказывал, чтобы на выносах и эктениях поминали Устинью Петровну как императрицу. Правда, сказывали, что три священника, при Пугачеве находившиеся, отказались за неимением Синодального указа именовать Устинью императрицей, хотя и поминали самозванца как императора Петра III…
Все эти тайные и явные чаяния были Маше омерзительны, однако в тот вечер к ней пришла догадка: если чьи-то Глашки и Петьки, крепостные и дворовые, радостно предают своих господ смерти и присягают злодею, то подобное может случиться со строиловской дворней и крестьянами. Маша поняла, твердо усвоила: если одурманит народ сладкая сказка, он соленую, надежную быль сам в крови утопит! Народ — пустой мечтатель, для него настоящее — ничто в сравнении с будущим. И если один, отдельный человек согласится, что синица в руках — лучше, чем журавль в небе, и хорошо там, где нас нет, но дома все же лучше, то народ, толпа, желает только журавля — и туда, где нас нет.
Конечно, Маша была еще несмышлена — она все это не словами высказала, не разумом осмыслила, а всем своим существом ощутила. |