Оказавшись наконец в спальне, она отослала горничную: противно было прикосновение чужих рук, — и стала сдирать с себя платье, да так поспешно и неосторожно, что оторвала оборку. И тут же принялась стаскивать с себя одежду, не заботясь о ее сохранности. Растрепала прическу, распустила волосы — стало легко, даже голову отпустило! — и прыгнула в постель. Да, забыла свет… приподнялась и дунула на свечу, в последний раз бросив злорадный взгляд на кучку лиловых лохмотьев на полу.
«Лиловый — цвет траура французских королей. Что за кошмарный цвет! То-то небось горюют, когда приходится его надевать! Я бы уж лучше носила черное!»
С этой мыслью она заснула, еще не зная, что отныне ей придется носить только черное: сегодня ночью она стала вдовой, ибо Димитрий Корф и оказался «тем несчастным», который попал-таки в «логово тигров»!
— Думаю, он предчувствовал скорую смерть, — сказал Симолин, нервно ломая в дрожащих руках ветку и словно бы с недоверием глядя на узкий земляной холмик.
— Во всяком случае, как-то недавно вдруг, ни с того ни с сего, обмолвился, что мечтал бы иметь такую эпитафию на своей могиле: «Qu'il ne reste rein de moi dans le monde, qua ma memoire parti mes amis!»
Мария прижала пальцы к губам, чтобы скрыть дрожь. «Пусть ничто не сохранится от меня в мире, остаться бы в памяти моих друзей!»
Это было не просто предчувствие — это было пророчество. «Только в памяти…» От Димитрия Корфа не осталось ничего в мире — даже мертвого тела, которое можно было бы омыть слезами и предать земле.
Вот что произошло в тот знаменательный вечер 27 апреля. Филипп Орлеанский, одержимый идеей уничтожения власти своего брата — короля, не слишком довольный развитием событий во Франции и жаждущий, чтобы Генеральные штаты начали свою деятельность не просто в обстановке финансовой напряженности, а в таком кровавом кошмаре, что парижане без всяких понуканий готовы будут восстать, чтобы защитить свою безопасность.
Молодчики, нанятые партией Филипа, совершили свои первые подвиги у дома богатого торговца и фабриканта Ревейона. Собрав рабочих, они стали убеждать их, что хозяин считает вполне возможным для рабочего человека прожить на пятнадцать су в день. Эти слова были встречены взрывом ненависти. Никто не дал себе труда даже проверить их достоверность. Зато очевидным для людей было другое: разительный контраст уютного, тихого квартала богачей с вонью и грязью их родного Сент-Антуанского предместья. Дом Ревейона разграбили и сожгли. Но и этого оказалось мало! Вокруг стояли другие такие же дома, и там небось тоже затаились люди, готовые повторить вслед за интендантом армии Фулоном: «Если у народа нет хлеба, пусть жрет траву!» И толпа ринулась на приступ. Для разгона бунтовщиков прибыла рота солдат. Прозвучала команда «пли»! — но не щелкнул ни один курок, раздался только сердитый стук прикладов о землю. Солдаты стояли мрачные, с искаженными лицами…
Молодой офицер, который слышал о подобных случаях, но не предполагал, что такое может произойти с его ротою, растерялся, готовый обратиться в бегство, но тут рядом с ним появился какой-то высокий человек, с таким презрением сказавший о солдатах — «profanum vulgus» , что, даже не поняв смысла латыни, но взглянув на его суровые черты, офицер приободрился, выхватил шпагу и пошел на врага. Рядом с ним встал незнакомец, одетый в синий шелковый камзол и причесанный так тщательно, словно собирался на бал. Часть солдат поддержала их огнем, но они были сметены толпой, а предводители схвачены.
К виску офицера приставили пистолет и предложили выбор: кричать «Vive la nation! «или умереть. Сквозь слезы он прокричал требуемое.
— Хорошо, хорошо! — порадовались бунтовщики. |