Изменить размер шрифта - +
Но подойдет ли ключ к замку? Мэри вставила его в скважину… это простое движение вдруг показалось ужасно неприличным, мелькнуло в голове накрепко запавшее в память непристойное стихотворение.

 

Мэри опрометью бросилась назад и принялась запирать дверь.

Какой там воздух, на набережной… Совсем иначе дышится, чем когда гуляешь с мадам Барановой и с пажом или выезжаешь с родителями и сестрами. От волнения Мэри даже ничего не успела рассмотреть. А тот человек узнал ее? Кто он? Вроде бы молод, в той нелепой одежде, которую носят крестьяне… Ну, это неинтересно. Был бы хоть кавалергард!

Мэри заперла дверь, стала вынимать ключ – и вдруг он со звоном вывалился на паркет. А вдруг кто-то услышит?! Она подхватила его, сунула в тот же карман, в котором лежала трубка, – и понеслась прочь, чуть касаясь пола легкими ногами.

 

– Вот Бог, а вот порог. Будет тебе дармоедствовать, Гринька. Пойдешь в Петербург, сыщешь там Прохора Касьянова, скажешь: велю-де я тебя пристроить на какие-нибудь работы подоходней. Помнишь его? Был у нас в крепостных, пошел вот так же на заработки, да разбогател и выкупился на волю. Я всегда говорила, зря муженек-покойник его отпустил, теперь с Касьянова ничего не возьмешь… теперь он все в свой карман складывает! – глаза ее жадно блеснули. – Ну да ладно, по старой памяти он не посмеет отказать, пристроит тебя. Станешь деньги мне присылать. Коли кичился, ты-де барский сын, так теперь помогай его семье, мачехе своей да брату своему кровному да молочному. И не спорь, не трать времени. Мое решение теперь тут – все равно что царский указ. Понял ли?

Гриня только глаза опустил. Барыня его мать родную, кормилицу своего сына, со свету сжила от ревности да ненависти, заставив ее мести заднее крыльцо в лютый мороз босиком, раздетой, якобы за непочтительность. Василия Львовича в ту пору дома не случилось – воротился, когда Настасья уже догорала в предсмертном жару неизлечимой грудницы. Поднял было на жену руку, да она поклялась, что кинется в полынью, не снеся такого оскорбления… Что было делать? Стерпел. Правда, пристращал, что коли задумает извести или хоть пальцем тронуть Гриню, пусть лучше уже сейчас идет к той полынье. Ну что ж, барыня мужа послушалась, притихла, затаила ненависть, но не из жалости или осторожности, а потому лишь, что Гриня был незаменимой нянькой для своего молочного брата, барича Петеньки, который уродился ленив, гугнив, неряшлив, неповоротлив, собой нехорош и словно бы пребывал в постоянной душевной и умственной дремоте, развеять которую мог только Гриня.

Выписали из города учителя-француза. Петенька ни за вокабулярий, ни за брульоны, ни за саблю или рапиру (Шарль Ришарович, мсье Парретоле, заодно обучал искусству пыряться железяками) браться не желал, коли не было рядом Грини, который между делом все эти премудрости освоил. Танцеванию тоже решено было учить Петеньку, чтобы впоследствии мог на балах блистать дрыгоножеством, коли не взял бы свое умишком. Где там! Медведь на ухо его как наступил, так и не сходил с него, в такт двигаться Петенька не умел, да и вообще – правую ногу от левой отличал едва-едва. А Гриня заодно сделался лихим танцором – во всяком случае, Шарль Ришарович предсказывал ему замечательное будущее и на балах, и на дуэлях.

– А уж если вы, мон анфан, сумеете в нужное время произнести несколько рифмованных строк, зазубренных наизусть, вам цены не будет… так что читайте книги, учите стихи! – приговаривал он и повторял из своего любимого Вольтера:

Потом Гриня нашел эти стихи в старых книжках барина – уже по-русски. Переложил на наш язык Вольтера господин Сумароков, и хотел Гриня или нет, а эти строки легли ему на душу и накрепко запали в память:

Так шло время. Учился Гриня, ходил за Петенькой, отводил глаза от ненавидящих барыниных взоров, являя собой картину покорности и послушания, а сам думал, что век же это безмятежное житье продолжаться не может… словно бы предчувствие недоброе его мучило.

Быстрый переход