– Ну почему я не способна сделать хоть что-нибудь как следует? – Раньше она часто задавала себе этот вопрос, жалуясь как ребенок. Сейчас она понимала, что, как бы она ни старалась, ей ни за что не умилостивить свою мачеху.
Да! Она оказалась на перепутье, и разве не могли появиться в ее сердце сомнения, какую дорогу выбрать? Она вспомнила добросердечие императрицы и то, как они мило и беззаботно болтали, пока Гизела не узнала, кем является на самом деле красивая незнакомка. Эта встреча словно пробудила в девушке какое-то чувство, которое до сих пор спало. Оно заставило Гизелу повернуться лицом к солнцу и понять, что, в конце концов, в ее темном мире есть место и красоте, и свету.
– Я поеду! Я должна поехать! – вслух произнесла Гизела. Она сознавала, что, хотя жребий брошен, борьба за то, чтобы ее решение стало реальным, еще впереди.
Вот поэтому она и не торопилась домой, находя различные для себя предлоги. Но наступил момент, когда все отговорки стали бесполезны: вдали появились башенки и фронтон Грейнджа.
Гизела медленно отвела лошадь в конюшню, где ее принял мальчик-слуга. Придерживая амазонку одной рукой, она побрела к дому; теперь, несмотря на то что внутренне она была настроена очень решительно, ее охватила дрожь. Как ей все объяснить? Где найти слова, чтобы рассказать о происшедшем? До чего смешно, что она так волнуется! Годы покорности и жестокого обращения после смерти мамы лишили ее всего, кроме воспоминаний.
Оглядываясь назад на то время, когда мама была жива, Гизела представляла себе его в золотистых тонах счастья, искрящимся от радости, но все это исчезло в маленькой, покрытой каменной плитой могиле на церковном кладбище.
«Где ты, мама? Почему ты не придешь ко мне?» – с плачем произносила маленькая Гизела каждую ночь, лежа в своей узкой кроватке, несчастный и одинокий ребенок, который боялся смотреть не только в темноту, но и в свое будущее.
Ей казалось, что мама покинула ее навсегда, что не существует никакой загробной жизни, что невозможно восстать из могилы. Но, подрастая, Гизела стала верить, что иногда ее мама рядом с ней. Она не могла объяснить словами свое ощущение, оно ничего не имело общего с материальным осязанием. И все же в самые горестные минуты, после особенно яростных нападок мачехи, когда все тело ныло от побоев или лицо горело от отпечатка тяжелой ладони, Гизела верила, что ее мама совсем близко, нашептывает утешительные слова, говорит о стойкости и терпении.
И сейчас, в эту минуту, у нее внутри росла уверенность, что мама настоятельно убеждает ее принять сегодняшнее приглашение.
«Ступай! Ступай! Не упусти свой шанс!»
Слова, казалось, звучали в самом сердце. Гизела была уверена, что они шли неизвестно откуда, что их не мог подсказать ее собственный бедный, совершенно сбитый с толку умишко.
Она положила кнут и перчатки рядом с отцовскими и сняла шляпку. Мельком взглянула на себя в зеркало: глаза – как у испуганного оленя, лицо – бледное от смертельного страха; и тут же отвернулась, зная, что чем больше будет разглядывать себя, тем больше разнервничается.
Как она и предполагала, отец был в курительной комнате. Он сидел справа от камина, развалясь на своем обычном стуле и вытянув перед собой ноги в заляпанных грязью охотничьих сапогах, которые он так и не снял; в камине разожгли большой огонь, и от его белых бриджей и алой куртки шел пар. Под рукой стояла неизменная бутылка портвейна, а напротив сидела его жена.
Леди Харриет жаловалась на что-то своим тонким пронзительным голосом, и хотя сквайр удостаивал ее односложными репликами, она довольствовалась такой аудиторией, пусть не очень внимательной, чтобы высказать свои горести.
– А я ей отвечаю: «Может, это для вас хорошо, а для меня – так не очень», – рассказывала мачеха, когда Гизела вошла в комнату. |