Я уехал из Аспена, не имея представления, где и чем я буду заниматься в эти дни. Все, что я мог сказать друзьям, уместилось в одно слово: «Юта», хотя обычно я оставлял соседям по комнате детальное расписание своих передвижений. В этот же раз я изучал путеводитель ночью, когда ехал от горы Соприс до Юты. Получился отпуск-экспромт, и даже, может, я загляну сегодня вечером на большой пикник в окрестностях национального парка Гоблин-Вэлли.
Около половины одиннадцатого утра. Я въехал в тень одинокого можжевельника и изучаю выжженные солнцем окрестности. Пустыня, вся в шарах перекати-поля, постепенно превращается в край ярких скальных куполов, потайных утесов, выветренных и деформированных обрывов, наклонных и искривленных каньонов, расколотых монолитов. Это колдовская земля, это шаманская земля, это святая земля — красная пустошь, лежащая там, где кончаются все дороги. Вчера, когда я прибыл в эту землю, было темно, и я мало что мог разглядеть из машины. Изучая средний план в поисках нужного мне каньона, я достаю шоколадный кекс, купленный в моабской пекарне, и кое-как давлюсь им: и кекс, и мой рот пересохли от сильного ветра. Вокруг обильно наследили коровы — еще один владелец ранчо пытается заработать себе на хлеб, несмотря на все сопротивление пустыни. Стада протаптывают извилистые тропинки сквозь местную растительность, вольготно рассыпавшуюся по открытому пространству: там пучки травы, эхинокактусы высотой мне по щиколотку и черная микробиотическая корка на красной земле. Я запиваю остатки кекса несколькими глотками из трубки кэмелбэка, притороченной к наплечному ремню.
Потом опять сажусь на велик и качусь вниз по дороге под прикрытием горного хребта, но уже на вершине следующего холма меня снова ждет схватка с порывами встречного ветра. Еще двадцать минут я методично давлю на педали над дорогой, больше похожей на доменную печь, и тут меня обгоняет группа мотобайкеров. Они едут куда-то в сторону Мейз-Дистрикт. Пыль, поднятая мотоциклами, летит мне прямо в лицо, забивает нос, глаза, слезные протоки, даже прилипает к зубам. Я гримасничаю, пытаясь сбить с губ песчаную корку, облизываю зубы и снова жму на педали, размышляя о том, куда эти байкеры едут.
Я бывал в Мейзе только однажды, на полчаса, лет десять назад. Когда наша команда рафтеров, сплавлявшаяся по каньону Катаракт, остановилась, чтобы разбить лагерь у реки Колорадо, на берегу Спэниш-Боттом, я решил добраться до места, которое называлось Доллс-Хаус. Для этого мне пришлось подняться на триста метров и перелезть через скальный выступ. Как лилипут, я карабкался по песчаникам и граниту, а надо мной нависали огромные худу, от пятнадцати до тридцати метров высотой. В конце подъема я обернулся, увидел реку, замер — и сел на ближайший булыжник. Впервые ландшафт пустыни и процессы его развития заставили меня остановиться и задуматься. Я думал о том, насколько мы — человеческая раса — маленькие и смелые.
Внизу, на Спэниш-Боттом, лежали лодки, а ниже их неистовствовала река. Я вдруг осознал, что коричневатый поток высекает этот каньон из тысячи квадратных миль пустынного плато — прямо сейчас, в эту минуту. Я стоял на Доллс-Хаус, смотрел вокруг, и мне казалось, что я вижу рождение ландшафта, будто стою на краю кратера извергающегося вулкана. Это ощущение не отпускало меня — ощущение рассвета времен, изначальной эпохи, когда нет еще ничего, кроме пустынной земли. Так смотришь в телескоп на Млечный Путь и гадаешь, одни ли мы во Вселенной. Ослепительный свет пустыни со всей ясностью показал мне, как хрупка и тонка наша жизнь, как ничтожны мы перед силами природы и измерениями пространства.
Если бы моя группа, в миле отсюда, погрузилась на эти два рафта и отчалила, я оказался бы настолько отрезан от всего человечества, насколько это вообще возможно. Через пятнадцать, самое большее — тридцать дней я умер бы одинокой голодной смертью, пробираясь меандрами каньонов вверх по реке к Моабу, и больше никогда не увидел бы ни единого признака человеческого присутствия, ни одного человеческого следа. |