— Где письмо? — спросила Инночка. — Дайте мне письмо!
Баба швырнула ей в лицо порванный чуть ли не пополам конверт, сказала нечто такое, из чего Инночка и половины не поняла, а охранник Олежка восхищенно присвистнул. Раиса — как ее? — Петровна, хлопнув изо всех сил дверью, ушла. А Инночка осталась. С письмом. Вот оно, мятое, в сумочке.
Инночка щелкнула замочком кожаной сумочки, взяла в руки конверт. Вспомнила, как мучительно разбирала смазанный почтовый штемпель, чтобы выяснить, в какой именно подмосковный госпиталь ей надо ехать. И ехать сегодня же, ночным, чтобы утром быть уже в Москве, а днем (сутки — это много или мало?) увидеть его. Или нет — сначала поговорить с врачом.
«Здравствуйте, мамаша Геннадия! — начиналось письмо. — Не пишу вам „уважаемая“, потому что не уважаю. Ваш сын второй месяц гниет на больничной кровати, а от вас ни слуху, ни духу. Тут ко всем матеря поприезжали, невесты, а он один. Отвернется к стене и лежит. Почти и не разговаривает с нами, и гостинцы не берет, только сигареты».
Да уж, разговорчивостью он никогда не отличался. То ли дело письма, которых уже целый ящик стола у нее дома. И ведь не екнуло ничего у дуры, когда очередное письмо в среду — да, именно среда была — не пришло. И в четверг, и в пятницу, и дальше. Чуть ли не перекрестилась, почувствовав облегчение: все, разрубился Гордиев узел наконец, ну какая, к черту, любовь… Обидно, конечно, было. Ведь сама вроде уже поняла: не просто так, не просто так. И все равно вздохнула с облегчением — ну, не могло быть никакого будущего.
Трепануло Инночку где-то за две недели до прихода последнего письма. Мама, женщина с высшим образованием, в нормальной жизни чуждая всяким суевериям, тогда сказала: это тебе вещует. Надо было спросить, к худу или к добру, но ведь и спрашивать не понадобилось, правда? Вечером того же дня Сашка, обормот такой, сломал на тренировке руку, и она подумала: к худу, вот, сын руку сломал. А ведь, наверное, в этот самый миг за тысячу — или сколько там — километров до этой самой «горячей точки» другой мальчик, немногим старше Сашки, пожалуй, не менее дорогой ее сердцу, вскрикнул и упал, ухватившись рукой… За что ухватившись? Куда его ранили? Почему это отвратительное, цепляющееся за мысли слово «изувечили»? Что это значит с точки зрения явно малограмотного соседа по палате в военном госпитале подмосковного Крысьегнездовска?
Вещует… Она вспомнила, как рассмеялась на фразу матери: вещует! «Полноценной сексуальной жизнью жить надо!» — сказала Инночка тогда, а мать отчетливо поморщилась. А «вещувало» странно. И страшно.
Инночке приснилось, что она проснулась среди ночи. Вернее, это она потом поняла, что именно приснилось. А в тот момент все было абсолютно реальным — отблеск уличного фонаря на потолке, чуть сбившаяся штора, знакомый профиль книжной полки с дурацкими вазами с сухоцветами — мамина идея. Всем телом за спиной она ощущала присутствие: некто чудовищно сильный и грубый прижимал ее к себе, прижимал абсолютно недвусмысленно, бедром она чувствовала молнию на узких джинсах визитера и то, что жило своей отдельной жизнью прямо за молнией. Сказать, что Инночка ничего не понимала — это не сказать ничего: насильник в ее собственной кровати?!
Напрягая все мышцы — ну, какие могут быть мышцы у женщины весом в сорок восемь килограммов? — она сопротивлялась бешено, неистово, как всегда сопротивлялась любому грубому давлению, не похожая на себя, обычно выдержанную, деликатную, если не сказать заторможенную… И когда силы уже почти покинули ее, она вдруг осознала себя сидящей на кровати — естественно, в одиночестве. Дыхание со свистом вырывалось из груди. Рядом — никого. Значит, приснилось. «Вещует!» — сказала мама. |