Обо всем этом и еще о многом они могли всласть поболтать в поезде на обратном пути, сморенные усталостью и лимонадом, от которого в желудках чувствовалось приятное томление, и сожалели только о том, что Маррасту пришлось остаться в Аркейле, в окружении эдилов, которые собирались прикрыть банкетом свое желание размозжить ему голову. Дикарям статуя героя показалась великолепной, и они были убеждены, что никогда еще глыба антрацита не высилась со столь точно рассчитанным вызовом на какой‑либо французской площади, не говоря о том, что идея поместить пьедестал вверху представлялась им вполне логичной и не требующей пояснений – во всяком случае, Калаку и Поланко, сумевшим сломить робкое сопротивление Телль, для которой русалочка Андерсена в копенгагенском порту оставалась абсолютным идеалом в области скульптуры.
Поезд был почти пуст и проявлял явную склонность останавливаться на всех станциях и даже между оными, но, так как никто никуда не спешил, друзья расселись по вагону, где вечернее солнце изображало всевозможные кинетические картины на спинках и сиденьях, способствуя художественному настроению, с каким дикари вошли в вагон. На скамейке в глубине Николь и Элен тихо курили и только изредка нарушали молчание, чтобы прокомментировать суждения госпожи Корицы, грусть Лилы, которой пришлось оторваться от лицезрения Калака, и то усердие, с каким дочь Бонифаса Пертёйля старалась восхищаться Поланко в вопросах открытия монументов. Так славно было в этом полупустом вагоне, где разрешалось курить, переходить с места на место, чтобы поболтать и повздорить с друзьями, посмеяться над лицами Селии и Остина, которые, держась за руки, любовались пригородным пейзажем, как если бы то была Аркадия; мы чувствовали себя почти как в «Клюни», хотя не хватало Курро и кофе, хотя бедняге Маррасту пришлось остаться на этот треклятый банкет, – и каждый развлекался или отвлекался по‑своему, уж не говоря о том волнующем мгновении, когда контролер обнаружил, что у Калака нет билета, и предъявил ему огромный желтый лист бумаги с указанием штрафа и строгим предупреждением – к безграничному веселью Поланко, и Телль, и моего соседа, и все это вперемежку с воспоминаниями о кораблекрушениях и об открытии памятника, но вот наконец мой сосед вытащил улитку Освальда и попытался выяснить (заключая пари), сумеет ли Освальд проползти по верху спинки одного сиденья, пока поезд покроет дистанцию от Аркейля до Парижа, – тут присутствовал и некий поэтический момент, идея перпендикулярного перемещения Освальда по отношению к движению поезда и воображаемая диагональная результирующая двух перекрестных движений и их соответственных скоростей.
Обычно после поездок и разлук дикари встречались с волнением, радостью и воинственным задором. Еще в конце торжественного открытия памятника они заспорили о каком‑то сне моего соседа, по мнению Калака, подозрительно походившем на фильмы Милоша Формана, и Телль вмешалась, чтобы слегка изменить развязку, в чем ее тут же уличил мой сосед, а Поланко и Марраст внесли дополнительные предложения, чем довели этот сон до таких масштабов, которые его автор объявил чистейшей фантазией. Теперь дорожное настроение побуждало их к ностальгии и задумчивости, а те, кто взаправду заснули и временами видели сны, не испытывали желания поделиться ими. Дремлющий Поланко с чувством, похожим на нежность, вспомнил о том, что дочь Бонифаса Пертёйля явилась на открытие, иначе говоря, продолжает его любить, несмотря на кораблекрушение, хотя противовесом этим сентиментальным грезам была неотвязная мысль, что он остался без места и придется искать другую работу. «Водитель такси, – подумал Поланко, который всегда выбирал себе хорошую работу, а потом соглашался на любую. – Будет у меня такси, буду ездить ночью, подбирать подозрительных пассажиров, и они будут меня возить в самые немыслимые места, ведь на самом‑то деле везет пассажир, и такси приезжает в незнакомые места, в тупиковые улочки, и там что‑то случается, и ездить ночью всегда немного опасно, а потом, малыш, можно спать днем, а это для молодцов вроде меня самое разлюбезное дело». |