У Николь есть привычка неожиданно вскидывать голову и смотреть тебе в глаза, будто она раздвигает ветки дерева или паутину, прокладывая дорогу.
– Но, Map, я же не узница. Ты не держишь меня в тюрьме.
– Нет, держу, на наш лад. Ну конечно, без замков. Держу тем, что порой мы целуемся, ходим в кино.
– Ты не виноват, Map. Тебе не должно быть очень больно, уже не должно быть. Ты обо мне заботишься, не оставляешь меня, а пока дни идут.
– Пятьдесят два гнома.
– Если я недовольная, это не по твоей вине. Ты нашел точное слово, но ведь не ты заточил меня в этой пассивности. Одно только мне непонятно – то, что ты еще со мной. Map.
– Эх ты, Захер‑Мазох, – говорю я, гладя ее по голове.
– Но ты же не такой, Map.
– Существование предшествует сущности, дорогая.
– Нет, ты не такой, ты не создан быть таким. Конечно, я должна бы…
– Тсс, не говори о долге. Все это я знаю, да и ничего бы у тебя не вышло. В самолете беглеца всегда найдется еще одно место, позади или рядом, всегда можно быть либо тенью, либо эхом, не делай того, что ты должна сделать, все равно я останусь с тобой, недовольная моя.
Позже она, как всегда, будет выговаривать мне в этом сентиментальном стиле, смеси шантажа и мести, – в общем, бесполезное мучительство. Видимо, и Николь так это поняла – она потупила голову и принялась складывать по порядку рисунки, убирать карандаши. Я опять погладил ее по голове, попросил прощения, и она быстро сказала: «Нет‑нет, ты не…» – и запнулась, и, сами не зная почему, мы одновременно улыбнулись и поцеловались долгим поцелуем; я почувствовал, что наши лица и наши уста стали вроде песочных часов, по которым снова потекла тонкая струйка безмолвного, праздного времени. Идти в музей было поздно, свет в номере приобретал тусклый оттенок, так хорошо подходивший к здешним запахам и коридорному гулу. В этой отсрочке, которая будет повторением стольких предыдущих – с того вечера на дороге в Мантую, с красными домами по левую сторону, – открывалось поприще для обрядов и игр, для древних церемоний, побуждающих к любви два эгоистических тела, упорно отвергающих одиночество, которое подстерегает их в изножье кровати. То было хрупкое перемирие, ничейная земля, на которую они, обнявшись, упадут, бормоча что‑то, станут раздеваться, путая, где чьи руки, где чья одежда, торопясь к мнимому, повторяющемуся моменту вечности. Начнется игра в прозвища или в зверьков, постепенный и привычный и всегда упоительный набор слов. Глупый‑преглупый, скажет Николь. Совсем я не глупый, скажет Марраст. Ты очень глупый и очень злой / Вот и неправда / Нет, правда / Нет / Да / Нет / Да / Тогда я вам немного попорчу ваш садик / Садик у меня хорошенький, и вы мне его не портьте / А вот я напущу туда уйму зверьков / А я не боюсь / Сперва напущу туда всех кротов / Ваши кроты дураки / Трех сурков / Все равно не боюсь / Кучку хомяков / Вы злюка / И стадо дикобразов / Мой садик – это мой садик, его нельзя трогать / Садик ваш, да, но я напущу вам зверьков / А я ваших зверьков не боюсь, мой садик хорошо защищен / Ничего он не защищен, и мои зверьки сожрут у вас все цветы / Нет, не сожрут / Кроты погрызут корни / Ваши кроты злючки и дураки / А сурки будут писать на розы / Ваши сурки вонючие и глупые / Вы дурно отзываетесь о трех сурках/ Потому что они глупые / Тогда я напущу вам не трех, а всех‑всех сурков / Все равно они все глупые / И всех хомяков / А я не боюсь / А ну‑ка выйдите в свой садик, посмотрите, что там натворили мои зверьки / Вы глупый и злой / И неужто я и впрямь глупый и злой? / Вы не злой, только глупый / Тогда я забираю трех дикобразов / Мне все равно / Я глупый? / Нет, не глупый / Тогда забираю всех хомяков и одного крота / Забирайте кого хотите, мне все равно / Чтоб вы знали, какой я добрый, забираю всех зверьков / Вы злой / Значит, я злой? / Да, злой и глупый‑преглупый / Тогда получайте двух кротов / Не боюсь / И всех дикобразов. |