Map словно бы приобретал нам мебель, чтобы заполнить пустоту вокруг нас, – то м‑р Уитлоу, то гигантская тень глыбы антрацита, уже найденной в Нортумберленде, а теперь, глядишь, Остин, в общем‑то ничуть не невротик. Между двумя такими предметами обстановки, между упоминанием о Тилли Кеттле и мнением о звуке лютни Остина, Map поцеловал меня в кончик носа и спросил как бы мимоходом, почему я не возвращаюсь в Париж.
– Но ты ведь тоже вернешься, – сказала я, соглашаясь, что все бесполезно, что наши «предметы обстановки» рассыпаются в прах, как мертвые бабочки моли, что в этот час и в этой кровати «Грешам‑отеля» все начнется сызнова, как бывало уже столько раз, и что все это ни к чему.
– Я останусь в Аркейле, буду работать, – сказал Map. – Меня ничто не заставляет появляться в Париже, и тебя мне не придется посещать. У тебя есть ключ от квартиры, есть твоя работа, ты уже на букве «б». Там прекрасный свет, рисовать удобно.
Мы с головокружительной быстротой возвращались вспять – ни Гарольд Гарольдсон, ни Остин не могли помешать этим вечным возвращениям: ряд красных домов слева вдоль шоссе, щит с рекламой минеральной воды «рекоаро». Закурив сигарету, словно желая оправдать свою остановку посреди дороги, Map ждал, что я что‑то скажу, объясню, почему у меня лицо мокрое от слез, но не было слов сказать что‑либо, кроме «рекоаро», красные дома, что угодно, только не Хуан, хотя в этот миг все было им, все было Хуаном, дорога, красные дома, вода «рекоаро». И каким‑то образом, лишь переглянувшись, мы оба это поняли (Map нежно утер мне слезы, пустив мне в нос клуб дыма), казалось, один из нас двоих лишний в этой машине или в этой постели, или, хуже того, нам почудилось, будто кто‑то третий наблюдает за нами из чемоданов и путевых воспоминаний, из ракушек и сомбреро или сидя в кресле у окна и упорно глядя на Бедфорд‑авеню, чтобы не смотреть на нас.
– Вот такая глыба антрацита, – сказал Марраст, внезапно садясь в постели и очертив руками нечто вроде бочки, которая от размашистости его жеста вместила не только номер, но и большую часть «Грешам‑отеля».
– Нам обоим так трудно, Map, – сказала Николь, прижимаясь к нему. – Ты все время говоришь о пустяках, зачем‑то усложняешь жизнь другим людям, бедняге Гарольду Гарольдсону, но все равно мы останемся здесь, хоть бы и забавлялись Остином, хоть и вернулась бы я в Париж, хоть случилось бы что угодно, Map.
– Замечательнейшая глыба антрацита, – настаивал Марраст. – И я прекрасно обойдусь в Лондоне, пока не закончу дела с ней, я прекрасно тут проживу с двумя дикарями аргентинцами и лютнистом.
– Я не хочу так возвращаться в Париж.
– Из гордости? Гордости собою, я хочу сказать. Почему бы тебе не сбавить гонору, почему не сложить оружие, ты, недовольная?
– Тебе трудно принять меня, какая я есть, – сказала Николь. – Наверное, я сильно изменилась. Map.
– Мы были счастливы, – сказал Марраст, ложась навзничь и глядя в потолок. – А потом, сама знаешь, возникли эти красные дома, и все вдруг окаменело, будто мы в самом деле очутились в глыбе антрацита. Заметь и постарайся это оценить – я первый скульптор, которому довелось оказаться внутри камня, эта новость заслуживает внимания.
– Нет, я не из гордости, – сказала Николь. – В душе я себя не чувствую ни в чем виноватой, я ничего не делала для того, чтобы это со мной случилось. Зачем мне было сохранять заданный тобою облик, тот, который ты придумал? Я такая, какая есть, раньше ты меня считал другой, а теперь я недовольная, но по сути я все та же, я люблю тебя, как всегда, Map.
– Дело не в том, кто виноват, – сказал Марраст, – Хуан тоже не виноват, что его адамово яблоко тебе так полюбилось; бедняга, я полагаю, весьма далек от всего этого. |