Изменить размер шрифта - +
И знаете зачем? Бизнес! Чистый бизнес! Вы знаете, сколько сделали

производители презервативов на антиспидовой рекламе своей продукции? Сотни миллиардов! И это при том, что поры латекса в тридцать, а то и в

пятьдесят раз больше самого вируса возбудителя! То есть просочиться через поры латекса ему легче, чем Чкалову пролететь под мостом! — профессор

засмеялся. — Но главное не в этом, а в том, что люди со страху покупали резинки пачками. Вот где собачка-то зарыта! А самым эффективным

лекарством от этой болезни могло быть только нравственное общество! Где мораль это не то о чем с экрана этого теледилдоса могла учить общество

какая-то псевдообразованная тварь. Это нечто большее. Тысячелетний опыт знаний и воспитания духовности. Это не только мораль человека, но и

следование, например, врачом данной им клятве Гиппократа, а не халатность способная заразить или убить. Но в безнравственном обществе даже

мифическая болезнь грозила обернуться пандемией! Но! Все оказалось проще. Содом сожгли. И поделом. — Лодзинский улыбнулся.
— Вы говорите как проповедник, — хмыкнул Васнецов. — И это человек науки. Нелогично. Или в вас говорит болезнь?
— Да бросьте вы, майор! — разозлился профессор, — Болезнь, — презрительно фыркнул он. — Я в здравом уме, да будет вам известно. Но что есть

наука? Официальная наука для непосвященных! Но мы, засекреченные, лучшие умы человечества, по всему миру, каждый во благо своего режима,

соприкасались с такими тайнами бытия, которые тысячу раз противоречили той науке, которую вам скармливали с пеленок! Мы — прогресс! Мы — знания!

А вы, все остальные, лишь потребители! Мы даем вам понемногу то, что считаем нужным!
— Да-да, — майор покачал головой, — Мы потребители. Мы потребляли электричество от атомных станций, после того как вы смогли сделать рукотворный

ад возможным. Мы потребляли морфий, придуманный вами как обезболивающее, а когда стало ясно, что он вызывает привыкание, то вы придумали

лекарство от привыкания к морфию. И лекарство это называется…
— Героин! — закончил за него Лодзинский, — Совершенно верно. Мы ставили опыты над вами десятилетиями. Скидывали обществу диковинную новинку, а

общество потребляло его с жадностью, даже не подозревая, что они все есть наши любимые лабораторные мышки.
— За что вы так людей ненавидите? — спросил Ермаков.
— Людей? — профессор закинул голову и уставился в потолок. — Людей… — задумчиво пробормотал он. — Я родился очень болезненным ребенком. Еле

выжил. Но часто жалел об этом. С самого детства. Со школы. В школе меня обижали. Дразнили дохляком. И еще там по-всякому. Друзей не было. Весь в

учебу сублимировался от боли и одиночества. Вырос. К армии оказался негодным. Девушки на меня не смотрели. Это ведь в советские времена было.

Если ты негоден по здоровью, то служить не будешь. А девушки считали тех, кто не служил, ущербными. Но, тем не менее, в институте нашел свою

половину. Любил ее. Души не чаял. Поженились… Потом перестройка, потом свобода, — с иронией вымолвил он. — Что значит хаос. Мы, люди науки,

оказались не удел. Развал во всем. А я ведь знал близко таких талантливых ученых-самородков. У нас в России могли быть свои мобильные телефоны.

Свои компьютеры на субмикронных чипах. Дисковые летательные аппараты. Столько умов! Столько идей! Но все оказались ненужными обществу и власти.

Многие разъехались в страны западного рая. А я вот остался. Идеалистом был. Верил во что-то. Катался по стране на последние крохи со своими

изобретениями и идеями по всяким НИИ.
Быстрый переход