— Я комиссар Шарко. У меня к вам есть несколько вопросов касательно вашей дочери.
— Моей дочери? Она мертва. Что вам от нее надо?
— Я могу войти? И мне было бы гораздо спокойней, если бы вы положили нож…
Прижав руку к своему брюху, он разразился людоедским хохотом:
— Ага-ага, ножик. Это для курей. Вечером они отправятся в кастрюлю!
Он отступил в сторону и дал мне пройти в некое подобие дома, которое не заслуживало этого имени. Взяться за его уборку даже усилиями промышленного пылесоса «Керхер» было бы полным безумием. Обои больше напоминали лохмотья полотна, снятого с мумии, разве что не такого нового.
— Мне бы хотелось узнать, мсье Гад, как ваша дочь проводила свободное время и вечера.
Он хватанул большой глоток сивухи:
— Плеснуть?
— Нет, спасибо. Возможно, мне скоро за руль.
— А, ну да, вы же фараон… Я позабыл… Ни грамма, так ведь? Вам даже невдомек, что вы теряете. Мой папаша говаривал, что с хорошей бутылкой лучше, чем с бабой. Потому что бутылка никогда не ноет, не то что эти толстухи…
Новый глоток.
— Розанс нечасто бывала здесь. Вечером я никогда ее не видел. Потому что работаю по ночам. А по выходным она уезжала в Париж. Она половину своей зарплаты там просаживала. И еще на скоростные поезда.
— Что она делала в Париже?
— Почем я знаю, чего она там забыла? Она никогда не хотела об этом рассказывать. Я, вообще-то, в ее дела не совался. Когда жена померла, малышкой занялся я. Делал все, что мог, только вот мне не по нутру все эти бабьи хлопоты, хорошие манеры, понимаете, вся эта дребедень. Я позволял ей делать все, что она хочет, лишь бы сама зарабатывала себе на хлеб… Только вот сдается мне, вы здесь потому, что она там, в Париже, натворила бед?
— Именно это я и пытаюсь узнать. С кем она приятельствовала?
— Почем я знаю… — Новый глоток алкоголя. Молчание.
— Вы никогда не замечали за ней чего-то необычного, каких-нибудь странностей?
Его глаза наполнились слезами.
— Моя деточка… Она умерла. Не хочу вспоминать… Слишком тяжело! Оставьте меня в покое!
Один, словно выживший после кораблекрушения в открытом океане. Обреченный на самое горькое одиночество, на жизнь между пустотой и забвением.
У меня оставалась единственная попытка: «метод доходного пожертвования».
— Скажите, а не пропустить ли нам по стаканчику, прежде чем свернуть шеи этим чертовым курицам? Между нами говоря, у меня есть сноровка. Мой дед был фермером.
Я убил целый час, наблюдая и участвуя в спектакле, где преобладали ярко-красные тона, где от удара топора головы отлетали, как пробки из шампанского. Зато получил разрешение заглянуть в комнату его дочери.
У отца никак не хватало смелости войти туда. Мы сделали это вместе… По сравнению с царящим в доме общим хаосом комната казалась чистой. Если девушка что-то скрывала, искать следовало здесь… Я ничего не нашел. Ни одного журнала, ни записной книжки или телефона, нацарапанного на клочке бумаги. Никаких следов того садо-мазо-оснащения, о котором рассказывал инженер карьера. Только стопки скромной одежды, аккуратно застланная кровать, порядок в шкафах, едва заметный слой пыли.
— Вы сюда никогда не заходили? Даже когда она была жива?
— Неа. Я уважал ее личную жизнь, что бы там ни говорили. Позволял ей делать все, что хочет. Только один раз она меня страшно взбесила. Это когда она вернулась из Парижа с пирсингом на языке. На татуировки мне было плевать, но уж согласиться с пирсингом я не мог. Меня от него с души воротило.
— Она делала татуировки в Париже?
— Ага.
— Знаете, в каком квартале?
— Неа. |