Кто-то побледнел, кто-то опрометью бросился прочь.
Командир, первый пришедший в относительное равновесие духа, прикрыл бумагой самурайский презент. Затем приказал доставить Дорожинского.
Штабс-капитан, исхудавший за эти дни, всклокоченный и болезненно трезвый, приподнял бумагу и увидел ЕЁ. Но только голову. На лице выражение дикого, невыносимого, нечеловеческого ужаса. Мертвые мускулы не расслабились, сохранив посмертную судорогу. Головы Кокорина и Лойко выглядели не лучше.
Три дня за Дорожинским ходили как тень два унтера и подпоручик. Военлет не буянил и даже не пытался напиться. Один раз, усыпив бдительность конвоира, вытащил его револьвер и пытался выстрелить в Казакова. Унтер ударил штабс-капитана по руке, пуля ушла в небо, тогда Станислав поднес ствол к голове и снова не успел. Неудавшегося убийцу и самоубийцу опять посадили под арест, затем Леман написал рапорт в штаб армии, и Дорожинского куда-то увезли. По слухам, признали психически больным и отправили в больницу. С тех пор следы офицера затерялись.
Как на грех, в расположении авиаотряда оказался журналист и фотограф. Их, как падальщиков, тянуло на мертвечину. Как только запахло кровавой сенсацией, фотограф запечатлел три головы вместе и по одной, а также страшную записку самурая. Чувствуя, что военлеты готовы растерзать проходимцев, Леман срочно отправил их в тыл.
Перед погребением командир отряда заставил каждого летчика осмотреть отрезанные головы, после чего отдал приказ непременно добивать самураев, приземлившихся на своей территории. Можно было и в воздухе парашюты расстреливать, но те летали без них.
Глядя на искаженные мукой мертвые лица своих товарищей, пилоты озверели. Они были готовы умереть на этой войне, вести ее до конца, до последнего живого японца, пока трехгранный штык с хрустом не войдет в череп последнего младенца, из которого может вырасти такой же нелюдь, что отрезал головы Турчаниновой, Кокорину и Лойко.
Иногда маленькие события приводят к большим последствиям. На фоне десятков тысяч погибших смерть тройки летчиков — лишь частный эпизод. Но реакция русского общества на эту газетную публикацию была просто невероятной. Сухие цифры — десять тысяч, сто тысяч, миллион погибших — остаются лишь цифрами на бумаге. А отрезанная женская голова с застывшим выражением нечеловеческого ужаса наглядно и недвусмысленно показала, с чем Россия столкнулась на своих восточных рубежах.
В течение недели мало кто в европейской части страны не видел этой картины. Не осталось ни одной церкви, костела, мечети или синагоги, где бы паства не услышала проклятий в адрес супостата. Призывные пункты ломились от добровольцев.
Революционные брожения, начатые с варварского расстрела январской демонстрации в день Кровавого воскресенья, сошли на нет как по мановению руки. Россия на время сплотилась против внешнего врага. Революционных агитаторов тщательно лупили и сдавали охранке.
На фоне патриотического порыва как-то действовать пришлось даже самому слабому звену государственной машины — государю императору. Вместо того чтобы приказать публично расстрелять Куропаткина перед строем за трусость, Николай II слегка понизил любителя организованных отступлений. Царь сделал его вторым лицом после нового командующего — шестидесятилетнего генерал-адьютанта Линевича, бывшего подчиненного Куропаткина и соавтора позора. На новых должностях они запросили у государя удвоить количество войск в Маньчжурии и тогда уж непременно добыть победу.
Подкреплений они не получили. Но раздражение от нерешительности командования было настолько велико, что даже Линевич не осмеливался более откладывать наступление.
У японской армии не было сил хотя бы обозначить непрерывную линию фронта. Тем более обороняться, имея пяток снарядов на орудие и десяток патронов на винтовку. Русские солдаты, распаленные агитацией по поводу Турчаниновой, да и сами не имевшие причин любить японцев, навалились, как паровой каток. |