— Вот как? — спросил ангел.
— Ага.
— И мать его зовут Мария?
— Ага.
— И она девственница?
— У него сейчас четверо братьев и сестер, но когда-то была, да.
Ангел нервно огляделся, точно ожидая, что сейчас сюда нагрянет все воинство небесное.
— Тебе сколько лет, парнишка?
Джошуа таращился на него и ничего не отвечал.
— Ему десять.
Ангел откашлялся и немного помялся, опустившись при этом еще на несколько футов.
— У меня большие неприятности. По пути сюда остановился поболтать с Михаилом, а у него колода карт заначена. Я знал, конечно, что какое-то время прошло, но чтоб столько… — И Джошуа: — Парнишка, а ты родился не в конюшне? Обернутый свивальниками, не лежал в яслях?
Джошуа опять ничего не ответил.
— Так его мама об этом рассказывает, — встрял я.
— Он что — умственно отсталый?
— Мне кажется, ты — первый ангел в его жизни. Я думаю, он просто под впечатлением.
— А ты?
— А мне вообще кранты, потому что я уже на час к ужину опоздал.
— Я тебя понял. Я сейчас лучше вернусь и все еще раз проверю. Если вы по пути встретите каких-нибудь пастухов в ночном, скажите им… э-э, скажите им… что в какой-то момент, где-то… э-э, лет десять назад родился Спаситель. Сможете?
— А чего тут не смочь?
— Ну и ладненько. Хвала Всевышнему по самую рукоятку. Мир на землю и всем людям доброй воли.
— И тебе того же.
— Премного благодарен. Пока.
И так же быстро, как прилетел, ангел кометой взмыл над оливковой рощей, и на нас вновь опустилась темень. Я едва различал лицо Джошуа, когда он повернулся ко мне.
— Ну вот, пожалуйста, — сказал я. — Следующий вопрос.
Женщины приходили к колодцу и уходили, носили воду, стирали, солнце поднималось все выше, площадь опустела, а Варфоломей все сидел в тени драной финиковой пальмы и ковырял в носу. Мэгги не появилась. Смешно, как быстро разбиваются сердца. У меня всегда был к этому талант.
— Почему ты плачешь? — спросил Варфоломей.
Он был громаднее всех деревенских мужчин, волосы и борода — косматые и нечесаные, а от желтой пыли, покрывавшей его с головы до пят, походил на невероятно глупого льва. Туника у него была вся рваная, и он никогда не носил сандалий. Имелась у Варфоломея только одна вещь — деревянная миска; из нее он ел и всякий раз ее дочиста вылизывал. Существовал он на милостыню селян, да еще подбирал колосья на полях (Закон требовал, чтобы в полях всегда оставалось зерно для нищих). Я так и не выяснил, сколько ему лет. Целыми днями он просиживал на площади, играл с деревенскими собаками, хихикал себе под нос да чесал промежность. Когда мимо проходила женщина, он высовывал язык и говорил: «Бле-эээ». Моя мама утверждала, что у него — разум младенца. Она, как обычно, ошибалась.
Теперь он положил мне на плечо огромную лапу и погладил, оставив на рубахе пыльный отпечаток своей нежности.
— Почему ты плачешь? — снова спросил он.
— Мне просто грустно. Ты не поймешь.
Варфоломей огляделся и, увидев, что мы на площади остались одни, если не считать его приятелей собак, сказал:
— Ты слишком много думаешь. От дум тебе не будет ничего, кроме страданий. Стань проще.
— Чего? — То были первые внятные слова, что я от него услышал.
— Ты когда-нибудь видел, чтобы я плакал? У меня нет ничего, а потому я ничему не раб. Мне нечего делать, поэтому меня ничто не порабощает.
— Да что ты понимаешь? — рявкнул я. |