Но обычно он не вылезает из постели, хотя порой все таки вылезает, и идет в гостиную, и садится в большое бордовое кресло у окна, и читает книгу – он любит биографии, – пока не почувствует, что готов уснуть.
– И давно у тебя эти страхи? – спросила я.
Мы ходили в эту закусочную уже не первый год, и по утрам там всегда было полно народу; нам принесли кофе и немного погодя – четыре белые бумажные салфетки.
Вильям смотрел в окно на старушку с ходунками; ходунки были с сиденьем, и двигалась она медленно, сгорбившись, а полы ее пальто развевались на ветру.
– Пару месяцев, – сказал он.
– То есть они начались без всякой причины?
Вильям взглянул на меня своими темными глазами из под разросшихся бровей:
– Думаю, да. – Затем откинулся на спинку стула и добавил: – Наверное, я просто старею.
– Возможно, – сказала я. Но он меня не убедил. Вильям всегда был для меня загадкой – и для наших девочек тоже. – А ты не хочешь к кому нибудь обратиться насчет своих страхов? – нерешительно спросила я.
– Боже, нет, – сказал он, и эта его черта не была для меня загадкой, я ожидала такого ответа. – Но это ужасно, – добавил он.
– Ах, Пилли, – сказала я, так я ласково называла его в далеком прошлом. – Я очень тебе сочувствую.
– Зря мы тогда поехали в Германию. – Вильям взял со стола салфетку и вытер нос. Затем – почти рефлекторно, как он всегда это делает – пробежал пальцами по усам. – И уж точно зря мы поехали в Дахау. Мне все мерещатся эти… эти крематории. – Он бросил на меня взгляд. – Ты правильно сделала, что не пошла внутрь.
Когда мы были в Германии, я не заходила ни в газовые камеры, ни в крематории, и меня удивило, что Вильям это запомнил. Я уже тогда понимала, что лучше мне на такое не смотреть, вот и не заходила. Годом ранее у Вильяма умерла мать; мы отправили девочек в летний лагерь на две недели, им было девять и десять, а сами полетели в Германию; моим единственным условием было, чтобы мы летели разными рейсами, так сильно я переживала, что мы оба разобьемся и девочки останутся сиротами, хотя позже я поняла, как это глупо, ведь мы могли разбиться и на автобане, пока мимо со свистом проносились машины, – так вот, мы полетели в Германию, чтобы разузнать что нибудь об отце Вильяма; как я уже говорила, он умер, когда Вильяму было четырнадцать, умер в больнице Массачусетса от перитонита, ему удаляли полип в кишечнике и случайно проткнули стенку толстой кишки, от этого он и умер. Полетели мы еще и потому, что за несколько лет до этого Вильям получил большое состояние, оказалось, его дед нажился на войне, и, когда Вильяму исполнилось тридцать пять, ему достались деньги из трастового фонда, и это не давало ему покоя, и вот мы вместе полетели в Германию повидаться с его дедом, тот был очень стар, и двумя тетками, они были вежливы, но холодны, на мой взгляд. У старика, его деда, были маленькие блестящие глазенки, он мне особенно не понравился. Невеселая была поездка.
– Знаешь что? – сказала я. – Думаю, со временем страхи исчезнут. Это просто период такой.
Вильям снова взглянул на меня:
– Хуже всего те, что с Кэтрин. Понятия не имею, с чем они связаны. – Вильям всегда называл мать по имени, даже когда обращался к ней. Не помню, чтобы он хоть раз назвал ее мамой. Внезапно он отложил салфетку и встал. – Мне пора, – сказал он. – Всегда приятно с тобой повидаться, Лютик.
– Вильям! И давно ты пьешь кофе?
– Уже много лет.
Он чмокнул меня, и щека у него была холодная, а усы немного колючие.
Я повернулась к окну, чтобы проводить его взглядом: он быстро шагал к подземке; держался он не так прямо, как обычно. И это зрелище чуточку разбило мне сердце. |