|
— Мне иногда кажется, что я знаю тебя столько же, сколько знаю себя. Поэтому и просила тебя принести детские фотографии. Вдруг я узнаю на них мальчишку из моего детства.
— У тебя было питерское детство, а у меня самое что ни на есть московское — замоскворецкое. Я рос там, где было когда-то сорок сороков церквей, — улыбнулся Глеб.
— География не имеет значения… Как себя чувствует Люся?
Сердце Глеба резво скакнуло и ткнулось в грудную клетку. Это был первый вопрос о ком-либо, который задала Алена. Он попытался придать лицу самое нейтральное выражение и не спеша ответил:
— Люська в порядке. Пришлось чуть-чуть отодвинуть по срокам операцию, но теперь ее уже прооперировали, и она сейчас дома.
— Из-за меня… перенесли операцию?
— И да и нет. Конечно, она понимала, что я все время должен быть с тобой. А потом, тот хирург, который делал операцию, был в отъезде.
— А теперь как она?
— Лицо заживает. Операция прошла без всяких осложнений. Только всем — и в первую очередь ей самой — непросто привыкнуть к новому облику. Для этого нужно время.
Алена задумалась ненадолго и спросила:
— И что же, она стала совсем другая?
— Абсолютно. Но это естественно. Восстановить прежние черты оказалось невозможно…
— Мне бы хотелось поговорить с ней по телефону. Я соскучилась по ее голосу. Она такая славная.
— Солнышко, я же принес тебе мобильник, а он так и валяется без работы уже неделю. Хочешь, хоть сейчас поговори с Люсей. Она будет счастлива.
— Не сейчас… — Голос Алены прозвучал слабо, и Глеб встревоженно отметил, что она побледнела.
— Давай-ка отдыхать. — Он поправил подушку, подоткнул одеяло, взял руки Алены и нежно поцеловал ее маленькие, как у ребенка, ладошки. — Постарайся поспать, а я пока смотаюсь по делам и часа через два вернусь. Чего-нибудь вкусненького привезти?
Алена уже с закрытыми глазами еле заметно кивнула и тихо попросила:
— Если можно, очищенных кедровых орешков. В детстве мне мама их разгрызала и ядрышки складывала мне в ладошку. А теперь орешки уже очищенные продаются…
Она заснула на полуслове, и Глеб, отключив музыкальный центр, на цыпочках вышел из палаты.
В театре кричали «горько» Маше Кравчук и Шкафендре. В репетиционном зале были накрыты столы для фуршета, все расслабились, и каждый втайне радовался тому, что на сей раз судьба свела всех по случаю отнюдь не скорбному.
Роман пятидесятилетнего Глебыча с тридцатипятилетней актрисой продолжался два года. До этого Маша уже успела дважды побывать замужем, и у нее подрастали шестилетние дочки-близняшки. Пожарский никогда женат не был, до последнего времени жил со стареньким больным отцом, который не выходил из больниц и доставлял Глебычу много страданий. Когда он похоронил отца, на него было жалко смотреть. Всегда импозантный, громкий, вальяжный, он вдруг превратился в растерянного ребенка. Директора в театре любили, несмотря на деловую суровость, тщательно упрятанную в благодушие и демократичную манеру общения, и сопереживали его одиночеству.
Самым удивительным было то, что, проработав бок о бок в театре почти пятнадцать лет, Маша и Глебыч лишь два года назад точно увидели друг друга впервые. Это прозрение произошло на гастролях в Сочи, куда Маша взяла своих близняшек. Девчонки на пляже почему-то присмотрели себе в «кореша» добродушного, смешливого, толстого Шкафендру. Заходясь от восторга от его театрального прозвища, но будучи девицами воспитанными и благопристойными, они вежливо осведомились у Глебыча, можно ли им попросту называть его дядя Шкаф. Тот благосклонно согласился, и началась нежная дружба. |