И быстро вышел. Все за ним и поскакали.
– Сварщик плачет. Домой звонит. Жене говорит, чтоб заначку с книжки снимала, гроб заказывала и белые тапочки готовила. Потому что сам профессор сказал, что у него такая уйня, что нечего и говорить и так ясно, что ему, сварщику, капец.
Замечательная фраза. Пойду застрелюсь.
Никуда не уходите! Всё же не каждый день писатели решают свести счёты с жизнью, тем более – публично, прямо на страницах книги. К тому же это – покончить с собой – верный способ войти в историю литературы. Маяковский, Хемингуэй и Соломатина. «Гомер, Мильтон и Паниковский».
Это произошло жарким летом 1988 года в городе Одессе.
Мне было восемнадцать лет, я окончила второй курс медицинского института и устроилась работать медицинской сестрой в санаторий-профилакторий железнодорожников.
Попала я туда совсем не случайно. После первого курса я проходила санитарскую практику на базе Одесской железнодорожной больницы в отделении травматологии, да так и осталась работать санитаркой. Но уже не в отделении, а в оперблоке. Нет, меня не выгнали из института. Просто я была весьма энергична, чрезмерно любознательна, а лишних денег, как известно, не бывает. Я получала пятьдесят пять рублей повышенной стипендии, и девяносто за доблестный труд лишь прибавили мне ощущения собственной значимости и развязали руки в отношении приобретения колгот и помад, столь необходимых любому юному существу женского пола. Мой папа, инженер, получал примерно столько же – те же плюс-минус сто сорок, потому просить у мамы, обеспечивающей семью всем необходимым, включая пропитание, телевизоры, зимние сапоги и билеты на концерты заезжих знаменитостей, у меня язык не поворачивался.
Собственные ежемесячные сто сорок пять рэ так грели мне душу, что я и летом не собиралась покидать свой пост в операционном блоке, хотя, поверьте, мыть летом полы, поверхности операционного стола и инструментальных столиков, а также проводить предстерилизационную очистку инструментов (читай – драить ёршиком в дезрастворах) – мало приятного. Так что выход во внешние миры с набитым биксами мешком на плече и транспортировка на себе этого добра в ЦСО через весь двор казались приятной прогулкой по свежему – относительно операционной – воздуху. Хотя одесский июльский зной мало у кого вызовет ассоциации со свежестью.
И тут вдруг, в канун летней сессии, вызывает меня к себе заведующий отделением и говорит буквально следующее:
– Не знаю! – всё ещё бодро выпалила я.
– Завтра заезд, деточка, – сказал мне главврач и протяжно вздохнул. Как кит. И даже смахнул набежавшую слезу.
– Вы чего, Николай Васильевич? – растревожилась я. Характеристики, коими снабдили меня сотрудники (в основном – сотрудницы) родимой железнодорожной больницы, грусти-тоски в себя не включали. Напротив: «хапуга!», «циник!», «бабник!», «обжора!», «жизнерадостный кобель!», «любит помоложе!», «Танька, берегись!». Про то, что он способен вздыхать и плакать, ничего не было. – И почему это вдруг завтра заезд? Мы, чай, не пионерлагерь, а самый что ни на есть взрослый такой себе санаторий. И даже профилакторий.
– В том-то и дело, Танечка, – в порыве отчаяния Николай Васильевич прихватил меня своей мощной ручищей за тонкий локоток, – что мы теперь, до самого конца лета, пионерлагерь! Санаторного типа. |