Когда говорил? Где виделись?
Княжна в ноги ей кинулась и колени тонкими руками обхватила, сама слезами заливается и душу Ганне рвет в клочья.
— Не погуби панну твою. Богом заклинаю, молчи. Узнает отец, запрет меня и не пустит никуда, и не станет меня. Слышишь? Не станет.
— И правильно сделает. Правильно. Я б тебя еще и розгой выдрала. Что ж за срам-то творится?
А сама на панночку растрепанную, бледную смотрит и понимает, что не та она уже как раньше. Совсем обезумела.
— Не хочу за Мышковского. Счастливой быть с Иваном хочу. Люблю его до безумия. До смерти люблю. Не хочу, как бабы мужние в городе: скучные, вечно губы поджаты, талии жиром заплыли, и в глазах тоска зеленая. Я жить хочу, Ганна. С ним жить. Дышать на воле.
— Враг он. Зверь лютый. Сколько наших положил. Изверг окаянный. За его голову выкуп дают. Поймают его ляхи и колесуют. Расстреляют, как собаку бешеную. Опомнись, пани Валеска, дочка ты княжеская, а он холоп и мятежник. Руки его по локоть в крови польской.
— В омут с ним… на расстрел и на каторгу. Жизни нет без него.
Руки тонкие заламывает, и очи синие от слез еще синее, еще ярче — горят топазами драгоценными и самой Ганне душу рвут. Не уберегла она панночку. Не уследила. Как же так? Как же из всех мужей на земле самого недостойного и подлого полюбила птичка ее маленькая?
— Ты счастливой будешь с Чеславом. Забудешь этого… В золоте купаться станешь, отец приданое за тебя знатное даст, и сам Чеслав души в тебе не чает. Да и пора уж — засиделась в девках. Выбрось дурь с головы, пока не поздно. Пока люди не прознали. Не стерпит пан Януш позора такого.
— Не загуби, молчи, Ганна. Молчи.
— Никаких встреч больше. Не то сама отцу все расскажу.
Дверью хлопнула, а панночка лицо руками закрыла. Нельзя ей замуж. Никак нельзя. Ивану она принадлежит. Душой и телом, и сердцем своим израненным. Муж он ей давно уже. И не важно, что не венчаны — она его кольцо на сердце носит. Он его кинжалом там вырезал атаманским своим резным. Тем самым, которым поводья обрубил, когда из воды ее вытаскивал год назад. Она тогда в глаза ему посмотрела и пропала. Словно не жила никогда до встречи с ним. Не дышала и не знала, что значит на самом деле дышать. Время остановилось для нее, весь мир сосредоточился в черных зрачках и в ее собственном отражении, дрожащем в серых дьявольских омутах. Красота у него дикая, не такая, как у польских парней — хищная красота, звериная. Словно весь хаос Преисподней клокочет в нем и на волю рвется. Никто так на панночку не смотрел никогда. Не было в его взгляде раболепного восхищения — голод там был и еще что-то… чего она тогда изведать не успела, но изведает с ним позже, и он ей обещал, клялся, что изведает, вот этим своим адским взглядом, от которого сердце сгорело за несколько мгновений и возродилось из пепла, чтоб ей уже не принадлежать. Никогда.
А потом он саблей кусты рубил и повозку ее из болота тянул вместе с людьми своими… она на берегу стояла, взгляда от него отвести не могла. Без кафтана в рубахе одной мокрой насквозь, расшитой нитками красными на рукавах и вороте. Красив и силен. Мышцы бугрятся под льняной материей. Ругается на языке своем, когда кони взвиваются и копытами по воде хлещут, и брызги в разные стороны летят.
Судорожно выдохнула, когда спаситель рубаху через голову снял и кафтан темно-синий суконный, златом расшитый, на голое тело натянул, а у нее глаза широко распахнулись, как торс голый мужской увидела, и щеки вспыхнули. Только взгляд отвести не смогла, и в горле так сухо стало и жарко всему телу. Ладони зудеть начали от желания кожи его смуглой коснуться. Вот там, в самом вырезе чуть ниже ключиц, где крест нательный колыхается.
— Срам какой. |