К сожалению, его эстетические установки крайне убоги. Русская критика того времени решительно отделяла форму от содержания. Лишь тема делала произведение значительным, к тому же существовали строжайшие запреты. Цензура либеральной критики так же нетерпимо относилась к вере и индивидуализму, как цензура правительственная — к атеизму. Форме придавалось лишь вспомогательное значение. В отношении прозы этот вопрос даже не ставился. От поэзии требовали соблюдения простейших правил стихосложения. Какая бы то ни было усложненность воспринималась как пустое позерство, всякое стремление к формальному совершенству не только не приветствовали — его неизменно обличали как постыдную измену «общему делу», как проявление реакционности.
Те, кто не желали быть прежде всего «гражданами» и хотели оставаться поэтами, искали прибежища в философии, изобиловавшей заглавными буквами, в цыганщине или в бесплодном подражании классикам. И в те самые годы, когда романы великих русских писателей пользовались всеобщим признанием, когда каждая строчка Толстого становилась событием и Чехов достиг вершины славы, поэзия оскудела.
Среди поэтов-философов особенно выделяется Владимир Соловьев. Его исполненные пафоса размышления очень далеки от нас. В равной мере черпавший вдохновение у великих западных религиозных философов и восточных мистиков и гностиков, в Ведах, у Гете и в Апокалипсисе, он был скорее мыслителем, чем поэтом, и его прозаические произведения значительнее его стихов. Он — единственный представитель своего поколения, обратившийся к предметам, которые его современники не считали насущными.
Рано или поздно должны были возвыситься голоса против ничтожных, унылых идей, против стилистического убожества гражданской поэзии: протест исходил от самих поэтов. Литературе предстояло освободиться от надзора публицистов и вернуть себе независимость. Первым ударил в набат французский символизм: он дал сигнал к восстанию и сочинил для него девиз. Этот девиз подхватило сразу несколько молодых писателей, в основном поэтов, в Москве и Петербурге:
Эти слова стали священной заповедью для того, кому суждено было провозгласить возрождение русского стиха и основать школу, которую он, поддавшись первому восторженному порыву, окрестил «русским символизмом». В ту пору этот человек — Валерий Брюсов — был еще гимназистом. Его литературная школа состояла всего из двух или трех юнцов, вместе с ним читавших Верлена, Бодлера, Малларме. Вскоре к Брюсову присоединился Бальмонт: в будущем у обоих появилось немало последователей.
Независимо от Москвы, но почти в то же время, литературный переворот наметился и в Петербурге. Начало было положено Зинаидой Гиппиус и Дмитрием Мережковским. Вскоре между Москвой и Петербургом возникла перекличка, нечто вроде взаимного притяжения. Впрочем, следует признать, что полного взаимопонимания так и не получилось. Прежде всего потому, что ни одна из двух групп еще не выработала ни лозунгов предстоящей борьбы, ни задач, которые ей предстояло решить. Да и самим ниспровергателям они пока не вполне ясны. Очевидно было лишь, кто их общие враги. Объединение москвичей и петербуржцев — скорее тактическое, чем идейное; они не были связаны никаким договором. Впоследствии обеим группам предстояло прожить свой век в литературе, постоянно узнавая друг друга, равно как и самих себя. И, несмотря на вечно сохранявшееся взаимное притяжение, они неизменно стремились к разрыву, то и дело переходя от любви к ненависти, сражаясь друг с другом внутри самого союза, который так никогда и не был расторгнут.
Борьба нередко придает нам «сходство наоборот» с нашими противниками. Зачастую, поступаясь истиной, мы противопоставляем их ошибкам нечто прямо противоположное, настолько, что лишь порождаем новые заблуждения: пусть даже обратные тем, которые стремимся преодолеть, но тем не менее заблуждения.
Литературное направление, царившее до рождения символизма, то самое направление, с которым Брюсов и Бальмонт вступили в борьбу, отделяло форму от содержания, не придавая ей никакого значения. |