Из черной копоти и красного огня — этого неба и этой зари не увидать» (18 марта). Блок хочет смотреть на мир глазами Стриндберга: честно, мужественно и просто. Ни неба, ни ада — твердая земля под ногами. «Нет, — записывает он, — в теперешнем моем состоянии (жестокость, угловатость, взрослость, болезнь) я не умею и не имею права говорить больше, чем о человеческом» («Дневник», 1 декабря).
На Пасхе А. М. Ремизов знакомит Блока с любителем искусства, богатым меценатом Михаилом Ивановичем Терещенко. Тот любит стихи Блока и привлекает поэта к затеваемому им большому театральному делу. Блоку поручается написать сценарий для балета из провансальской жизни, музыку которого сочиняет Глазунов. Через некоторое время балет превращается в оперу и Блок с увлечением принимается за составление либретто. Из этого либретто выросла лучшая из его драм — «Роза и Крест».
Поэт сближается с М. И. Терещенко, знакомится с его матерью и сестрами и часто бывает в их доме на Английской набережной. По поводу одного разговора с Терещенко об искусстве Блок делает в «Дневнике» очень важную запись о своей «измене» и «падении».
«11 октября. Терещенко говорит, что никогда не был религиозным, и все, что может, — думает он, — давать религия, дает ему искусство (два-три момента в жизни, преимущественно музыкальных). Я стал в ответ развивать свое всегдашнее: что в искусстве— бесконечность, неведомо „о чем“, по ту сторону всего, но пустое, гибельное, может быть; то в религии — конец, ведомо о чем, полнота, спасение… И об искусстве: хочу ли я повторить или вернуть те минуты, когда искусство открывало передо мной бесконечность? Нет, не могу хотеть, если бы даже сумел верить. Того, что за этим, — нельзя любить (Любить— с большой буквы)… Я спорил потому, что знал когда-то нечто большее, чем искусство, то есть не бесконечность, а конец, не миры, а Мир; не спорил потому, что утратил То вероятно, навсегда, пал, изменил, и теперь, действительно, „художник“: живу не тем, что наполняет жизнь, а тем, что делает ее черной, страшной, что ее отталкивает. Не спорил еще потому, что я „пессимист“, „как всеми признано“, что там, где для меня отчаяние и ужас, для других — радость…»
Эта запись развивает мысли статьи 1910 года «Современное состояние русского символизма». «Пророк», изменивший своему призванию и пожелавший стать «поэтом», живет в черном аду искусства. Весь 1912 год проходит под знаком смертной тоски и ужаса перед жизнью. Дневник полон жалоб, почти стонов. «Я все не могу вновь приняться за свою работу — единственное личное, что осталось для меня в жизни, так как ужас жизни преследует меня пятый день… Оправлюсь— одна надежда. Пока же, боюсь проклятой жизни, отворачиваю от нее глаза… Боюсь жизни» (11 июня). «Бесконечная и унизительная тоска» (26 сентября). Ему кажется, что все кругом так же несчастны, как и он. Его терзает не только тоска, но и нестерпимая, бесконечная жалость. «Мысли печальные, все ближайшие люди на границе безумия, как-то больны и расшатаны, хуже времени нет» (1 мая). «А. М. Ремизов такой желтый, замученный. И все так. Маме тяжело, тетя усталая… Все печальны — и бедные и богатые» (3 мая). То же впечатление он выносит из заседания Религиозно-философского общества: «Сегодня из сидевших за столом умных людей, самый „позитивный“ (Струве) говорил о „величайшем страдании“ как о должном, так привычно и просто. Остальные даже не говорили — оно было написано у них на лицах» (18 октября). «К шестому часу пошел к Мережковским… Им очень скверно. Зинаида Николаевна совсем слаба и больна». Характер вечерних прогулок меняется: теперь влекут его не рестораны с цыганами и не поездки со случайными спутницами: он выбирает самые глухие и бедные углы Петербурга, с мучительной пристальностью всматривается в «страшный мир» человеческого горя и убожества. |