|
Муравьёв жил на Соборной площади в деревянном ветхом сером домике с облупившимися белыми колонками. Хозяин с двумя гостями, артиллерийскими подпоручиками, Иваном Ивановичем Горбачевским и Петром Ивановичем Борисовым, пили чай на крылечке, выходившем в сад. В саду была заросшая тиною сажалка, а за нею бахча и пасека; душистой вечерней свежестью веяло оттуда – укропом, мятой, мёдом и зреющей дынею.
– Наш план таков, – говорил Бестужев, – в следующем, 1826 году, на высочайшем смотру, во время лагерного сбора 3-го корпуса, члены общества, переодетые в солдатские мундиры, ночью, при смене караула, вторгшись в спальню государя, лишают его жизни. Одновременно Северные начинают восстание в Петербурге увозом царской фамилии в чужие края и объявляют временное правление двумя манифестами – к войскам и к народу. Пестель, директор тульчинской управы, возмутив 2-ю армию, овладевает Киевом и устраивает первый лагерь; я начальствую третьим корпусом и, увлекая встречные войска, иду на Москву, где лагерь второй, а Сергей Иванович едет в Петербург, Общество вверяет ему гвардию, и здесь лагерь третий. Петербург, Москва, Киев – три укреплённых лагеря – и вся Россия в наших руках…
Маленький, худенький, рыженький, веснушчатый, то, что называется замухрышка, он, когда говорил, как будто вырастал; лицо умнело, хорошело, глаза горели, рыжий хохол на голове вспыхивал языком огненным. Верил в мечту свою, как в действительность; сам верил и других заставлял верить.
– Конная артиллерия вся готова, и вся гусарская дивизия; и Пензенский полк, и Черниговский – хоть сейчас в поход. Да и все командиры всех полков на всё согласны… Вождь Риего прошёл Испанию и восстановил вольность в отечестве с тремястами человек, а мы чтобы с целыми полками ничего не сделали! Да начни мы хоть завтра же – и 60 000 человек у нас под оружием…
– Ну полно, Миша, какие шестьдесят тысяч? Дай Бог и одну, – остановил его Муравьёв. – Иван Иванович, у вас чай простыл, хотите горячего?
Эти простые слова вернули всех к действительности.
– Так вот-с, господа, как: у вас всё готово, ну а у нас ещё нет, – проговорил Горбачевский с недоверчивой усмешкой на своём широком, скуластом упрямом и умном лице. – Мы потихоньку да полегоньку. Объяснить солдатам выгоды переворота – дело трудное.
– Да разве вы им объясняете?
– А то как же-с? Мы полагаем, что не надобно от них скрывать ничего.
– Наш способ иной, – возразил Бестужев, – солдаты должны быть орудиями и произвести переворот, но не должны знать ничего. Можно ли с ними говорить о политике? Вы сами знаете, что за люди русские солдаты…
– Знаем, что люди как люди, все от ребра Адамова, – перестал вдруг усмехаться Горбачевский. – Мы ведь и сами не белая косточка, в большие господа не лезем. У нас демокрация не на словах, а на деле. Равенство так равенство. С народом всё можно, без народа ничего нельзя – вот наше правило, – заключил он с вызовом.
Сын бедного священника, внук казака-запорожца, он имел право, казалось ему, говорить так.
Когда кончил, наступило молчание, и вдруг почувствовали все черту, разделяющую два тайных общества: в одном – люди знатные, чиновные, богатые, большею частью гвардейцы, генералы и командиры полков; в другом – бедняки, без роду без племени, армейские поручики и прапорщики; там – белая, здесь – чёрная кость.
Пётр Иванович Борисов всё время молчал, сидя в уголку, потупившись и покуривая трубку. Весь был серенький, как бы полинялый, стёршийся, выцветший, такой незаметный, что надо было вглядеться, чтобы увидеть худенькое личико, всё в мелких морщинках не по возрасту, большие голубые, немного навыкате, глаза, не то что грустные, а тихие; белокурые жидкие волосы, узкие плечи, впалую грудь. |