Изменить размер шрифта - +

– Одного я в толк не возьму, – посмотрел на него из-под очков Голицын со своей тонкой усмешкой, – веру вы у них отнимете, а чем её замените?

Когда Горбачевский принялся доказывать, что просвящение заменит веру и философия – Бога, то Муравьёв и Голицын обменялись невольной улыбкой. Тот заметил её, замолчал и обиделся.

Чтобы скрыть улыбку, Муравьёв отвернулся и стал наливать стакан чаю, а когда подал его Горбачевскому, их руки на мгновение сблизились: одна – большая, красная, жёсткая, с рыжими волосами и веснушками, с плоскими ногтями и короткими пальцами; другая – белая, тонкая, длинная, полная женственной прелестью.

«Нет, никогда не поймут они друг друга!» – подумал Голицын.

Опять, как давеча, наступило молчание, и почувствовали все черту разделяющую; опять Борисов хотел что-то сказать и не сказал.

Заговорил Бестужев. Ещё раньше Голицын заметил, что он подражает Муравьёву нечаянно, в словах, в движениях, в выражениях лица и в звуке голоса, как это бывает с людьми, долго жившими вместе. Казалось, можно было видеть и слышать одного сквозь другого; один – звук, другой – эхо, и эхо искажало звук.

– Философ Платон утверждает, – говорил Бестужев, – что легче построить город на воздухе, нежели основать гражданство без религии. Бог даровал человеку свободу; Христос передал нам начало понятий законно-свободных. Кто обезоружил длань деспотов? Кто оградил нас конституциями? Это с одной стороны, а с другой…

Горбачевский встал решительно, прицепил саблю и надел сюртук (было так жарко, что сняли мундиры).

– А столковаться-то нам будет трудненько, господа, – сказал он и, наклонив немного голову набок, сделался похож на упрямого бычка, который хочет боднуть. – Мы люди простые, едим пряники неписаные. Вы вот всё о Боге, а мы полагаем, что не из-за Бога, а из-за брюха все восстания народные…

– Неужели только из-за брюха? – воскликнул Муравьёв.

– Знаю, знаю: не единым, хлебом… А вы-то сами, господин подполковник, голодать изволили?

– Случалось, в походе.

– Ну, это что! Нет, а вот как последние штаны в закладе, а жрать нечего… Эх, да что говорить! Сытый голодного не разумеет… Пётр Иванович, пойдём, что ли?

– Куда же вы, господа? Ведь мы ещё ни о чём как следует… – всполошился Бестужев.

– А вот ужо в лагерях поговорим, там и наши все будут, а мы за них решать не можем, – сказал Горбачевский сухо.

Муравьёв подошёл к нему и подал руку:

– Иван Иванович, вы на меня не сердитесь? Если я что не так, простите ради Бога…

И опять промелькнуло в улыбке его что-то такое милое, что Горбачевский не выдержал, улыбнулся тоже и крепко пожал ему руку:

– Ну что вы, Муравьёв, полноте, как вам не совестно! Разве могут быть между нами личности?.. Пётр Иванович, а Пётр Иванович, да будет вам копаться!

Борисов тщательно выбивал золу из трубочки, укладывал табак в мешочек и завязывал на нём тесёмочки; вдруг обернулся и, к удивлению всех, – никто ещё не слышал его голоса, – заговорил тихо, невнятно, косноязычно, заикаясь, путаясь и прибавляя чуть не к каждому слову нелепую поговорку: «Десятое дело, пожалуйста».

– А я вот что, десятое дело, пожалуйста… не надо о Боге. Хорошо, если Бог, но можно и так, без Бога, быть добродетельным. Я, впрочем, не атей. А только лучше не надо… Вот как жиды. Умницы: назвать Бога нельзя; говори о чём знаешь, десятое дело, пожалуйста, а о Боге молчок. И всяк сверчок знай свой шесток…

– Молодец, Иваныч! В рифму заговорил, – смеясь, похлопал его по плечу Горбачевский.

Быстрый переход