А Ярослав закатил пир. Гуляли на том пиру долго и шумно, орали до хрипа, жрали до икоты, пили до блевотины, требовали девок и тут же получали желаемое. Но когда наступило похмелье, а княжья голова ещё не совсем прояснилась, явился от владыки почтённый старец, известный и Новгороду, и князю, и дружине, седой как лунь и весьма суровый.
— Твои люди, князь Господина Великого Новгорода, перехватили обоз, что шёл во владыкин двор!
— Знать о том не знаю и ведать не ведаю. Старец развернул свиток и торжественно зачитал:
— «Да отстанем же от жадности своей, братия возлюбленная моя и ты, призванный народом новгородским князь Ярослав! Яко и апостол Павел пишет: всему же день, то день; всему же урок, то урок, и никому насилия не творить, не воровства не творить, не беззакония не творить».
А на словах добавил:
— Привези хлеб городу, князь, а коли не привезёшь, то и отъедешь от Господина Великого Новгорода.
С тем и ушёл, поклона не отдав. А князь, с хмельной головы впав в неистовство, тут же велел собираться всей дружине. Напрасно Ярун, Ратибор и ещё несколько опомнившихся умоляли его отменить повеление, поехать к владыке с покаянием, вернуть ему пограбленный обоз и выдать Стригунка головой: Ярослав и слушать не желал. Обрывал разговоры, злился, а потом вдруг выкрикнул:
— Я здесь владыка!
Это уже звучало почти кощунством, и все замолчали. И начали готовиться к отъезду: кто в весёлом ожидании сытости и довольства, а кто и со смятенной душой, и число таких увеличивалось, потому что — трезвели. А после полудня выехали настолько поспешно, что князь отменил даже послеобеденный сон, завещанный ещё пращуром Владимиром Мономахом. Но оказалось, что вовремя выехали: на всех площадях, перекрёстках и улицах толпился народ. Молчаливый, голодный и озлобленный.
Заночевали в поле, по-походному, но доспехи, правда, сняли. А на другой день на подъезде к Торжку ловко пущенная стрела вонзилась в неприкрытую кольчугой спину Яруна, ехавшего у правого княжеского стремени.
Очнулся Ярун в постели. Мягкой, пуховой, для него непривычной. И первым, что увидел, было светлое, милое девичье лицо, а первым, что услышал, был женский шёпот:
— Отсасывай яд все время, Милаша. В нем не должно ни капли остаться. А я схожу за молоком.
«Яд, — с огромным усилием соображал Ярун. — Откуда яд?… Стрела?…»
Яд применялся, но чаще охотниками, а дружинники им, как правило, не пользовались. Войны были удельными, по сути, родственными, и при всей их жестокости успех боя решался в рукопашном бою. Да и добывать яд умели немногие: и знание это считалось колдовским, и самих-то змей в Северной Руси было не так-то много. В сушёном виде его привозили с юга, стоил он недёшево, да и кто стал бы его покупать?… Эти мысли медленно ворочались тогда в зыбком сознании трудно боровшегося со смертью Яру-на. Он не знал, что по повелению князя Ярослава его быстро домчали до одинокой небогатой усадьбы, когда-то пожалованной покалеченному верному дружиннику ещё Всеволодом Большое Гнездо, на которой проживал сам хозяин с женой и дочерью да пятеро его работников. По счастью, жена умела бороться со змеиными ядами, унаследовав это уменье от своей бабки-знахарки, а потому взялась за лечение сразу. Лучшим лекарством она полагала беспрерывное отсасывание отравленной крови, горячие грелки к ногам да парное молоко, которое поначалу приходилось вливать насильно, разжимая крепко стиснутые судорогой зубы раненого.
— Отсасывай кровь, Милаша. Уморишься, я начну отсасывать.
Тринадцатилетняя девочка с большими бледно-голубыми, как незабудки, глазами старалась изо всех сил не просто во исполнение наказа матушки, но ещё и потому, что уж больно пригож был могучий кареглазый витязь, ворвавшийся в её тихую жизнь будто из сказки. Это её озабоченное личико увидел Ярун, окончательно очнувшись после трехдневного отчаянного балансирования между жизнью и смертью. |