Книги Проза Андре Асиман Алиби страница 88

Изменить размер шрифта - +

Но тут грядет еще одно признание. Ночной прогулки по рю Дельта в последнюю нашу ночь в Египте, с братом или без, не было вовсе. В ту ночь все остались дома, в привычной уже угрюмой тревоге — прощались со случайными гостями, которые заглянули к нам ночью и, несмотря на наши настойчивые просьбы, снова явились утром.

Последняя моя в Египте прогулка с братом — голый вымысел. Что до момента, когда — с ним вместе или без — я смотрю на море и даю обещание запомнить этот вечер и отмечать эту годовщину в грядущие годы, — он тоже придуман. Однако вымысел этот укоренился во мне так, как никогда не укоренилась бы правда. Это — воспользуемся словом Аристотеля — мне должно было почувствовать, как если бы я все-таки совершил в ту ночь эту последнюю памятную прогулку.

И действительно, едва ли не первое, самое первое, что я сделал, вернувшись в Египет тридцать лет спустя, — я отправился на рю Дельта посмотреть на дом бабушки. Когда я шагал по рю Дельта, на меня то и дело накатывала мысль, что я совсем ничего не забыл. Ничто меня не удивляло. Не удивил даже сам факт, что меня ничто не удивляет. По сути, я мог бы остаться дома в Нью-Йорке и описать этот визит так же, как писал и свои мемуары: сидя за письменным столом перед экраном компьютера в Верхнем Вест-Сайде. В Александрии, куда я вернулся, меня не покидала одна мысль: я прочитал Пруста; я учился, учил, писал про память, писал по памяти. Я досконально исследовал механизм времени, пред-памяти, пост-памяти, пара-памяти о местах посещенных, не посещенных, посещенных заново; но вот я гляжу на знакомые здания, на эту улицу, этих людей — и понимаю, что внутри у меня только оцепенение, а мысль в голове одна: они уже попали в мою книгу. В процессе письма о них я узнал их так досконально, будто никуда и не уезжал. Процесс письма об Александрии, «столице памяти», украл из моей памяти ее лучезарность.

Казалось, что путь с рю Дельта к морю проложен для меня заранее. Я шагал по улице, которая за тридцать лет не изменилась. Даже ее запахи, поднимавшиеся, как они поднимались в былые времена от уличного уровня до моей спальни тремя лестничными пролетами выше, были не такими уж незнакомыми, а аромат фалафеля вызывал в памяти закуток, где им торгуют на углу Бродвея и Сто четвертой улицы, — он часто заставлял меня думать о летних заведениях в Александрии, что парадоксально: теперь запах фалафеля здесь, в Египте, уступал подлинностью запаху фалафеля на Бродвее.

Стоило мне взглянуть, как рю Дельта подходит к пляжу, и я тут же вспомнил, как писал сцену про брата и как мы с ним шагали туда в последнюю нашу ночь в Египте. Запомнилось мне не то, что случилось тридцать лет тому назад, запомнился собственный вымысел. Я помнил, зная при этом, что помню ложь. Мы остановились вон там, купили какой-то еды, потом пересекли Корниш, влезли на каменную стену у пляжа, сели вот в этом самом месте — смотрели на ночное Средиземное море и на созвездие рыбацких лодок, мерцавших на горизонте. Я отчетливо видел брата — каким он был тогда и каким стал теперь: вот он смотрит на прыгучую процессию детишек-египтян, которые идут по песку, размахивая праздничными фонариками, они скрываются за причалом, вновь появляются дальше. Я попытался напомнить себе, что в окончательном варианте этой сцены брата нет, что я его изъял, что я сидел и смотрел на море в одиночестве. Но сколько я ни пытался свести воспоминания к этому последнему варианту, брат все появлялся на рю Дельта, как будто его образ, подобно покрывающему воспоминанию Фрейда или следовому образу, тени памяти, оставался — сколько я ни пытался его искоренить — истиной, изгонять которую было бессмысленно и даже бесчестно, притом что я знал, что никогда не совершал этой прогулки, ни с ним, ни без него.

Сегодня, если я пытаюсь представить себе рю Дельта ночью, передо мной встает картина, в которую мы с братом вписаны вдвоем.

Быстрый переход